home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



5

Пятница.

Ждали этого дня и верили… Небо наше переменчиво — зимой и летом. Вдруг налетит с сатанинским свистом и воем свирепая буря, вздыбит пески — глаз не разлепишь. Или обрушится с гулом горного обвала ливень, попадешь под него — одежда прирастет к телу. Подобный же нрав у властителя этой земли. У него семь пятниц на неделе. Однако на сей раз как будто не передумал Гаип-хан.

Спозаранок все, стар и млад, потянулись к одинокому старому дубу. Листва его густа, словно зеленый туман. Земля у подножия устелена густой муравой, сияющей, как хан-атлас. Здесь всегда свежо и чисто. Далеко разносится запах свежих ярких трав. Место у дуба издавна облюбовано и здешними и пришлыми. Еще когда нынешние белобородые были младенцами, дуб внушал трепет и преклонение: это место свято. А с некоторых пор дуб стал сиротским домом, приютом для сирот и неприкаянных, безродных…

С утра припекало, но перед дубом разложили камни, развели огонь. По мысли Мурат-шейха, этот тихий, бездымный костерок, как огонь очага, объединит всех в одну семью. И в то же время, как огонь древнего капища, напомнит о каре, огненной, всепожирающей, которая ждет клятвопреступника, ибо огонь греет, огонь и казнит.

На главном месте, у огня, устроили торь — почетное возвышение, постелили кошмы, покрыли их ковром, Гаип-хан, коротконогий, мелко, часто ступая, прошел и уселся с важностью, ему подобающей, на ковре. За спиной у него расположились султаны. И всем бросилось в глаза, что хан был не в любимой своей бобровой шапке, а в черной шапке каракалпаков.

Старейшие бии — Мурат-шейх и Рыскул-бий — сели по правую и по левую руку хана, остальные — ниже, лесенкой-полукругом сообразно рангу и возрасту. Главный ранг — многолюдность, а стало быть, сила рода; которому ты глава.

Шейх, вытирая усы белым платком, вопросительно посмотрел на хана. Тот кивнул, и Мурат-шейх ударил в ладони. Слабый хлопок повис как пух над громадным лугом, густо усеянным черными шапками; от черных шапок рябило в глазах — то ли это грибное поле, то ли пестрый шатер, внезапно покрывший травы.

— Народ! Люди земли Нижних Каракалпаков… слушайте! Нынче да будет в ваших душах бодрость. И пусть она приведет за руку свою старшую сестру — честность. И да будет нашему делу конец благополучный… аминь!

— Аминь, — хором повторили черные шапки.

— Почтенные, слушайте. С тех пор как мы ушли, разорившись, с отчих земель, много мы потеряли людей, самых дорогих. Теряем по сей день, — стареют наши мудрейшие. Благороднейший светлейший хан наш пожелал заглянуть прозорливым взглядом в наш завтрашний день. Не содержат ли ракушки жемчужины, и не бог ли вкладывает в такую жалкую плоть жемчуг? Так спросил хан наш, повелев собрать джигитов.

— Умные слова, умные, — зашумели черные шапки. Тогда Гаип-хан ударил в ладони. Джигиты, присматривавшие за огнем, боязливо пригнули головы.

— Народ, народ… — рыкнул хан и огляделся, наслаждаясь тем, как его слушают. — Я сам задам три вопроса, три вопроса… После меня головы родов зададут по одному вопросу. Наш духовный отец Мурат-шейх может задать два вопроса. Больше никто… Если джигит ответит на все вопросы и тем заслужит уважение, почет собравшихся, будет тому в награду звание: умнейший! И будет тот бием, при мне — первым слугой, храбрым гонцом нашей воли. А кто не ответит — прогоню в шею… Да будет вам известно, был такой обычай во времена оны — испытывать джигитов при всем народе, перед лицом хана и господа. Ныне я воскрешаю этот обычай! Я воскрешаю. Но уж… не зевай, ушами не хлопай, держись у меня… — Гаип-хан крепко стегнул себя плетью по голенищу сапог. — Первый мой вопрос: кого на белом свете больше, ханов или простолюдинов?

Словно быстрая рябь прокатилась по черным шапкам, как от порыва ветра, и — шепот, подобный глухому звону водяного ключа. Затем все замерло.

Рыскул-бий приподнялся на своем месте в знак почтения.

— Хан мой, что же медлить? Если кто-либо не начнет, другие не осмелятся. Пусть ответит сын кунград-ского бия Байкошкара Есенгельды. Позвольте ему начать.

Хан кивнул, и Рыскул-бий окликнул:

— Есенгельды, сын Байкошкар-бия, встань! Худощавый парень с красивым холеным лицом

вскочил с места, точно сильно брошенная бабка, встал, поправляя на себе новенький серый чекмень.

— Слушаю покорно, бий-отец.


— Отвечай на вопросы хана нашего, сын мой. Есенгельды подбоченился с изяществом и надменностью семейного любимца, родового наследника.

— На шестьдесят тысяч семей у нас один-единственный хан! Один на шестьдесят тысяч… На весах небесных хан один перевешивает шестьдесят тысяч.

Рыскул-бий быстро повернулся к Гаип-хану: каково? Хан ничего не сказал, бровью не повел, плечом не пожал, но, видимо, остался доволен ответом.

Тут-то и объявился в самом заднем ряду удалец в одних драных штанах, выпучив со страха телячьи глаза, — Аманлык.

Шейх-отец… простите на смелом слове… Если мне позволят, я отвечу… не так отвечу!

Этого никто не ожидал. Бии задохлись от возмущения и только переглядывались, хрипя. А тем временем из толпы полетели робкие голоса:

— Позвольте, хан наш, позвольте… Пусть его попробует…

— Ладно, быть по сему. Послушаем. Смеха ради, — решил хан.

Теперь задохся Аманлык, стал заикаться.

— По-моему, ханов сколько хочешь, а простолюдинов поискать, — выпалил он скороговоркой и не уселся, плюхнулся наземь, будто подкошенный.

Получилось и в самом деле смешно.

— Хау, ошибся, бедняга, — шептали в толпе.

А у хана лицо налилось кровью так, что скулы его засияли, готовые лопнуть.

Борода, похожая на сорочий хвост, встала торчком, как короткий меч.

— И этакое голье распускает языки при хане! — сказал один бий.

— Этакое голье не пускать на глаза хану! — сказал другой бий.

Встал Маман. Рыскул-бий тотчас склонился к Гаип-хану, громко шепча:

— Вот он… сынок своего отца…

Гаип-хан удивился, быть может, тому, как сдержан, скромен, нетороплив этот юнец, как небогато одет; любопытно было, что же, однако, в нем от отца?

Маман вышел вперед, поклонился хану, потом шейху.

— Шейх-отец, теперь моя очередь, если хан наш вытерпит и мое глупое слово.

Рыскул-бий толкнул в бок соседа, и тот задиристо, насмешливо крикнул Маману:

— А ты чего стараешься? Вопрос давно погашен Есенгельды!

— Вопрос еще тлеет, — сказал Маман спокойно. — Есенгельды держался, как посол заморский, но ответил, как дитя… А ты, Аманлык, держался, как дитя, но ответил, как визирь!

Гаип-хан, заинтересованный, молчал, и больше никто не рискнул перебить Мамана. А тот повернулся вдруг к черным шапкам с веселым возгласом:

— Люди добрые, гляньте на себя! Разве Аманлык не видит нас насквозь? Есть ли здесь хоть один, кто не мнит себя в душе ханом? Пусть покажется, я скажу ему, что он враль!

Дружный смех покатился по лугу. Засмеялся и хан, но осекся, спохватился, погрозил толстым пальцем:

Ты не зарывайся! Ты другим не судья. Я здесь судья…

Маман молча сложил руки на груди в знак покорности, и Мурат-шейх вздохнул с облегчением.

— Слушайте второй мой вопрос: что совращает человека?

На этот раз хану ответили хором; вошли черные шапки во вкус.

— Недуги… они сводят в могилу… Другие заспорили тоже хором:

— Какие недуги? Нужда! Совращает нужда! Гаип-хан вскипел:

Что такое? Что за базар? Кто позволил? Сию минуту всех разгоню! Всех в шею!

Черные шапки притихли.

Встал опять Маман. И дождался кивка Гаип-хана. И не забыл поклониться.

— Хан мой, простите убогий разум, грешный язык. И то верно, что недуги, и то верно, что нужда, самый неизлечимый недуг, совращают. Но это белок, а есть желток у вашего вопроса. Стоит мне к вам приблизиться, к вашему стремени, как я чувствую: уши!., уши мои совращают меня, хан мой.

— Правильно, сын мой, вот это правильно, — тут же отозвался Гаип-хан. — Нечего вострить уши на всякие сплетни обо мне. Наслушаетесь — будете совращены…

Черные шапки зашевелились и дружно загудели. Уа, молодец — сын батыра, уа, молодец!

Рыскул-бий сунулся было к уху хана с шепотом, с наветом, но тот отвернулся. Хан неотрывно смотрел на сына батыра. Оразан-батыр был колюч, как еж, а сын его мягок, как лисий мех. Сказалась, значит, рука Мурат-шейха. Это нам по душе, это нам годится.

— Ну, и третий мой вопрос: какая дана узда человеку?

Все молчали. Никто не двинулся с места. Маман повернулся к Есенгельды, ожидая. Но тот смотрел в сторону. А черные шапки смотрели во все глаза на Мамана. И все бии смотрели на Мамана. Маман встал. Гаип-хан кивнул. Маман поклонился.

— Хан мой, узда человека — его язык. Язык может погнать, повернуть, вздернуть на дыбы. Но, кажется, обуздать себя всего трудней. Я обуздываю, хан мой… и умолкаю.

И опять засмеялись черные шапки, глядя на сына батыра с восхищеньем. Простым людям в диковинку было слышать такие речи, тем более от джигита, еще не женатого, не отрастившего бороды. Но и бии не были избалованы ни мудростью, ни остроумием ни себе равных, ни своих детей. Доблесть зрелого мужа завидна, доблесть юного — вдвойне.

Гаип-хан махнул рукой, громко пыхтя, в знак того, что доволен и утомлен праздными занятиями, участием в которых он всех осчастливил.

— Шейх мой, дело за вами.

И по лугу прокатился общий вздох: хан доволен, Мурат-шейх словно бы не видел и не слышал Мамана. Когда встал Маман, лицо шейха было безучастно, но старое сердце томилось и болело. Сейчас больше, чем когда-либо, боялся шейх самовольства Мамана. Но не хотелось бы и того, чтобы Маман равнялся на других. Он был слишком смел, слишком упрям, но сегодня не это ли в нем покоряло?

— Я задам один вопрос, — сказал Мурат-шейх, — в чем корень ума человека?

Сказал и непроизвольно поднял ладонь, прикрыл ею глаза, чтобы не видеть, что делает Маман.

Маман обернулся, привстал на одно колено, пристально всматриваясь в задние ряды. И сразу же множество людей обернулось и стало смотреть туда же, куда он смотрел. Старец Рыскул-бий скривился от ярости, замигал, не веря глазам своим.

Между тем человек, которого это касалось, живо понял взгляд Мамана. Встал Аманлык, вышел, поклонился, как будто все только этого и ждали. И уже не таращился так от страха, не заикался, как в первый раз, отвечая.

— Корень ума, должно быть, в терпенье, шейх-отец, — сказал Аманлык. И все же не удержался, спросил, будто ловя шейха на слове:- Угадал?

— Это зерно моей мысли, — ответил шейх негромко, торопливо, с опаской косясь на Гаип-хана.

Но тот словно не замечал ничего и только морщился, глядя на драные штаны нищего. Судя по всему, хан благодушествовал: пусть себе попрыгают, побрешут, щенки, а мы позабавимся, присматриваясь, какой они породы.

Рыскул-бий прикусил язык; больше он не смел тревожить левое ухо хана. Самовольство Мамана, такое видное всем, вопиющее, хан прощал. Кто знает, что сей сон значит?

А Мурат-шейх и вовсе отступился, попросил потрудиться за себя ученого мужа, главного грамотея аула Ешнияза-ахуна, представив его хану. Гаип-хан лишь пожал плечами.

— Мой вопрос: что в мире самая лучшая постель? — воскликнул Ешнияз-ахун напыщенно.

Так напыщенно, что Маман рассмеялся про себя. Вопрос детский… Для Есенгельды. И едва Маман это подумал, как Есенгельды вылетел, опять подобно игральной кости, и встал на виду, рисуясь.

— Самая лучшая постель — молитвенный коврик, хан мой!

Это походило на подсказку, но, помилуй бог, как горячо одобрил джигита Рыскул-бий, а за ним еще горячей — Мурат-шейх… Уж не покривил ли душой шейх-отец, подослав грамотея с загадкой очевидной, как цена на монете? Маман потемнел, но смолчал.

Подошла очередь Рыскул-бия. Он огладил белоснежную бороду.

— Спрашиваю: как узнать человека, у которого на душе горе?

Черные шапки застыли, не дыша… Многие ожидали, что уж теперь никак не усидит, покажет себя Есенгельды. Но он не поднял головы. И те, кто умел видеть, видели: струсил Есенгельды. И понимали, что его страшило: ввяжется Маман, поправит его ответ во второй раз еще обидней, чем в первый.

Бии переглядывались, ожидая. На лугу стали шептаться то здесь, то там. Но молодые джигиты сидели, повесив головы между колен.

Тогда Гаип-хан бросил беглый колючий взгляд на Мамана. Нетерпеливый взгляд. Маман встал.

— Хан мой, я мог бы сказать, что горе любит паши глаза и наш язык. Застелет глаза — человек плачет. Уколет в язык — человек жалобится. Но это каждый скажет. Вот мы молчали, услышав вопрос… Почему молчали? Потому что мы горе видим, закрыв глаза. Это для нас не задача. Головы ломаем, как разглядеть радость… Простите, нескладно сказал.

— Нескладно, говоришь? — переспросил Гаип-хан и коротко хохотнул, посматривая на оторопевшего Рыскул-бия.

Однако бодлив наш юнец и на лбу у старца огромнейшая шишка. Нет, пожалуй, что-то в нем есть и от шейха, и от батыра. Смесь недурна. Таких надобно запрягать пораньше, пораньше, пока не отбились от рук. Или сворачивать им шею, на худой конец, тоже пораньше.

Вступился Убайдулла-бий, чтобы замять неловкость, выручить старца, не дать задуматься простолюдинам.

— Хан мой, — проговорил он с церемонным поклоном, — мой вопрос похож на ваш: кого больше па земле — богатых или бедных?

Но дело повернулось не так, как хотелось бы почтенному главе рода. Лиха беда начало. Понравилось сиротам говорить с ханом. И еще один молодец внезапно выбежал из заднего ряда — балагур Аллаяр, чумазый и нахальный.

Бии все разом, все скопом зафыркали, тряся бородами. Иные плевались:

— Гнать его! Пусть сядет! Пусть сперва добудет себе на кусок хлеба!

По лугу прокатилась черная волна. И как ни странно, многие из простолюдья были против, но больше все-таки — за сироту.

Мурат-шейх, перехватив молящий взгляд Мамана, покачал головой, отказывая наотрез, но все-таки поклонился хану:

— Окажите великую милость… Удивите народ великодушием…

И хан удивил: кивнул, задрав бороду кверху так, что она заслонила нос.

— Эй, мальчик, — сказал шейх, с нескрываемой болью глядя на биев. — Благодари хана нашего, ибо его щедрость поистине ханская. Говори… Говори коротко.

Аллаяр немедля подбоченился, прогнув спину, и джигиты, следившие за огнем, невольно прыснули, узнавая в немытом оборванце барчука Есенгельды. А потом случился такой конфуз.

— Говорят, мы богаты, каракалпаки… — сказал Аллаяр, — до первого набега врага… Я так думаю: тот богат, кто доволен. Не мошной — душой! А кто недоволен — последний бедняк. Я, например, сыт каждый день. Тем и богат. Таких, как я, не сочтешь. Нас много, нас больше, богатых, самых богатых! — вскрикнул Аллаяр, и все увидели: смеялся парнишка, право, смеялся, ощерив зубы, а по щекам его текли слезы.

Тишина. Черные шапки ответили сироте долгим молчаньем.

Гаип-хан, насупясь, боком склонился к Мурат-шейху.

— Это как же понять, шейх мой? Сын батыра якшается с нищими? Тут целая банда… Это зачем?

— Детская блажь, хан мой, детская блажь. Безотцовщина…

Слово хапу понравилось: безотцовщина. Однако каковы голопузые! По виду — щенки, дети… А души отчаянные. Отпетые головы. Таким дай вожака — учинят разбой. Этих щенков лучше топить.

Гаип-хан поиграл в короткопалой руке нагайкой и словно бы рассеянно, но совершенно внятно сказал «самому богатому» мальчику:

— Пошел вон.

Аллаяр убежал. И не только бии, вовсе не только бии, а очень многие бедняки, сидевшие на лугу, сочли, что, конечно, оно понятно, иначе быть не могло, а нищему — поделом.

Тем временем хану стало приедаться это занятие. Султаны сидели как на иголках. Пора было возвращаться к истинному делу — к охотничьей своре, пора.

Бии мигом почувствовали перемену погоды на торе. И Давлетбай-бий, очередь которого подошла, человек с проседью в бороде, сказал, поспешая:

— Хан мой… народ… У меня вопроса нет. Я вот что спрошу: где ты такой премудрости, таких слов набрался, сынок, милый?

Спрашивал он Мамана. Тот долго молчал, глядя в упор на хана с непонятной печалью. Ответил глухо:

— У меня трое учителей… трое отцов родных…

И Мурат-шейх опять прикрыл ладонью лицо, ожидая самого худшего. Прямота… прямота юношеская его погубит!

— А кто же третий? — лениво-ласково осведомился Гаип-хан, подсчитав в уме, что первые двое — батыр и шейх. Хан не сомневался, что этот остроумец и бесстрашный обводчик подольстится, назовет его имя, имя потомка достославного Тауке-хана. На том можно бы и покончить.

Страстное желание распирало грудь Мамана — крикнуть на весь свет: русский!.. золотобородый… всю свою жизнь идущий в Индию! Но он выговорил сквозь зубы, глядя в землю:

— Скоро узнаете.

Гаип-хан досадливо причмокнул мясистыми губами: застеснялся… мальчишка… Небось Есенгельды не опустил бы глаз.

С протяжным внушительным кряхтеньем, обозначавшим его высший ранг и безраздельную власть, Гаип-хан поднялся, и тотчас повскакали султаны, встали бии, умеренно, чинно покряхтывая и отдуваясь, что означало полное признание и почитание оного ранга и оной власти, а все вкупе: конец — делу венец.

Поднялись и черные шапки, покатился гомон по всему лугу:

— Маман умнейший… Маман!

Выкрикивали некоторые и имя Есенгельды и даже Аманлыка.

Гаип-хан ударил в ладони. Стало потише. Хан выпятил бороду.

— Народ, не ори… И слушать не стану! Все было у вас на глазах. Все вы свидетели. А дальше дай срок, наберись терпенья. Мы порешим. Подумаем с шейхом, со старшими, — объявим! Узнаете, кто умнейший…

Не тут-то было. Зароптали черные шапки. Поднялся шум безудержный.

— Решайте при всем народе! Обещали при всем народе! Как по обычаю! Как во времена оны!

— Взбесились… Всех разгоню! Все отменю! — крикнул Гаип-хан, надув шею.

Но его перекричали:

— Мамана! Объявляйте Мамана! Хотим Мамана! И даже один бий, глава ктайцев, Давлетбай-бий, возвысил голос, всех удивив:

— Преклоняюсь перед сыном батыра…

Не сказать чтобы хан растерялся — задумался. Хотел было в сердцах уйти, но сообразил, что неприлично ему шествовать сквозь такую шумную толпу: великовата толпа. Мог бы он перепороть каждого десятого — в пример остальным. Неохота. Пойдет праздник псу под хвост. Да и что дразнить простаков, себя тревожить? Правду сказать, Есенгельды — козлик, Маман — буйволенок.

С решимостью, истинно ханской, Гаип-хан поднял руку с нагайкой. Голос его был грозен:

— Подать сюда кушак!

Как по мановению волшебника, стихло на лугу — стрекозу не услышишь. Гаип-хан поманил к себе пальцем Мамана.

— Раз я сказал, значит, сказал, — промолвил хан. — Да будет, как при отцах и дедах, священна их память! — И подпоясал Мамана кушаком бия. — Сажаем тебя на коня, сын батыра. Отныне ты — Маман-бий! Будешь при мне. Жди, позову.

Затем Гаип-хан добавил, как бы походя, почесывая себе висок нагайкой, но это были роковые слова:

— А молодцы ябинцы… Куда до них кунградцам! Говорят, что и те нищие оборванцы — рода ябы… Эй, молодцы.

Мурат-шейх прослезился, низко поклонился хану и поцеловал полу его халата. Тут же шейх поклонился и главам родов, поклонился народу и объявил во всеуслышанье:

— Почтенные бии, не дадим остыть нашей радости, справим по такому отменному случаю той. Будьте нашими возлюбленными гостями. И дерзнем все вместе — пригласим на торжество светлейшего хана нашего…

Не все, однако, были довольны, не все. Одни улыбались, другие усмехались. Одним все было по душе, а другие втайне подумывали, что поспешил Гаип-хан, зря поспешил…

Еще не успели проводить хана, как разительно изменился луг: словно покрылся островами, большими и малыми. Обособились черные шапки по родам, вокруг своих биев, и разделило их толпы незримое бурное море.


* * * | Сказание о Маман-бие | cледующая глава