home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



III

По мере того как силы белой армии сосредоточивались на 68-м разъезде, население Аральска и его окрестностей всполошилось. В маленьком, тихом до сих пор городке стало вдруг многолюдно и тревожно. По узким кривым улочкам сновали озабоченные военные, увешанные самым разнообразным оружием. Тяжелые повозки, арбы, груженные боеприпасами и водой, целыми днями тянулись на западную окраину города, туда же со станции направлялись пулеметные тачанки.

Особенно тревожно в эти дни было в единственном в Аральске двухэтажном зеленом доме купца Маркова. Пешие и верховые толпились возле этого дома с утра до вечера. Загорелые озабоченные командиры скакали со всех сторон к дому на своих потных, разгоряченных конях, спешивались и торопливо исчезали за тяжелой дверью, в то время как другие так же торопливо выбегали оттуда, на ходу поправляя оружие, вскакивали на своих лошадей и уезжали к западной окраине или на станцию.

Вот сюда, к этому каменному дому, и подъехал еще до сумерек необычный верховой. В дикую, иссушающую жару он был один в толстом тумаке и в тяжелой овчинной шубе. Как и все, он тоже торопливо спешился и пошел было к штабу, но его перехватил часовой:

— Стой!

Странный путник, не оглядываясь, продолжал пробираться через группу военных, скопившуюся у крыльца. Часовой кинулся за ним и схватил его за ворот.

— Стой, говорят тебе! Куда прешь?

Путник возбужденно и хмуро глянул из-под пояркового тумака на часового.

— Пусти, тамыр. У меня важное дело в штабе, — сказал он по-русски.

Часовой почувствовал, что казах в овчинной шубе не совсем простой посетитель, но уступать не собирался:

— Ты кто такой? Документы есть?

Казах несколько растерялся — документов у него не было. Рассудив, что часовой без документов его ни за что не пропустит, он начал вглядываться в лица беспрестанно входивших и выходивших людей в надежде встретить среди них знакомого. На крыльцо, громко разговаривая, вышла из штаба группа командиров, из которых путник не узнал никого, и тут же понял, что все это командиры вновь прибывших частей. Среди командиров один особенно выделялся своей поджаростью, смуглотой и высоким мохнатым купреем. По дороге в штаб путник видел джигитов-туркмен, разъезжающих по Аральску на своих худых конях, и решил, что этот черный туркмен в мохнатой шапке и есть командир Туркменского кавалерийского полка. Путник не знал теперь, как ему быть и как пробиться в штаб, когда увидел вдруг стремительно выходившего из штаба следом за командирами Дьякова. Дьяков еще издали узнал казака в шубе, окликнул его: «Еламан!»— и быстро сбежал по ступенькам.

Еламан теперь бесцеремонно оттолкнул надоевшего ему часового и, кинулся навстречу комиссару. Крепко пожав Еламану руку, Дьяков чуть отступил назад, оглядел его с ног до головы, рассмеялся и отошел с ним в сторону.

— Ну, я вижу, все благополучно.

— Несколько раз задерживали.

— И что же?

— Да спрашивали, кто да откуда…

— А ты что?

— А я что? У меня разговор один: аул, говорю, мой кочует в песках Киши-Кума. А вся родня жены живет в стороне станции Саксаульской. И вот, говорю, верблюд, которого я у них взял, говорю, все время уходит на то пастбище. И теперь опять удрал. Прямо, говорю, замучил, проклятый! Вот снова, говорю, отправился на поиски, ищу его опять, говорю…

— Гм… Ловко. Ну и тебе, конечно, верили?

— Как сказать… Обыскивали меня, ощупывали, ничего не находили и отпускали.

Комиссар улыбнулся мельком, потом посерьезнел.

— Обо всем, что узнал, расскажешь в штабе. А мне пока скажи: много их?

— Ой, много, апыр-ай! Как травы в степи.

— Н-да… Плохо дело, плохо, плохо… Ну ладно, ступай в штаб, а мне тут надо по одному делу. Рад, что ты вернулся. Сегодня отдыхай, а завтра увидимся в окопах.

Худое, прокаленное солнцем лицо Еламана потемнело еще больше. Ему так обидно стало вдруг, что Дьяков, по заданию которого он столько дней, рискуя жизнью, мотался по степи, не хочет его слушать, а отсылает в штаб к незнакомым людям. У него даже руки опустились, и шуба показалась страшно тяжелой. Конь его в это время, позванивая уздечкой, раздувал ноздри, фыркал и жадно тянулся к ведрам с водой в руках проходивших мимо женщин.

— Коня-то напои, — посоветовал напоследок Дьяков.

— Хорошо, — покорно ответил Еламан.

— Кстати, как у них с водой, не знаешь?

— Совсем без воды сидят…

— О! Это хорошо!

— Ну, вода-то у них будет. Не знаю, сегодня или завтра…

— Что ты говоришь? — Дьяков нахмурился и взял Еламана за рукав. — Откуда? Это важно.

— Им привезут в этих… в таких вагонах круглых. В таких бокастых, как стельная верблюдица…

— В цистернах?

— Да, да, этих самых…

— Откуда это тебе известно?

— А я прошлую ночь ночевал на станции Шики-Су у одного казаха знакомого. Там вот и наливали в эти самые…

— Ах вон оно что. Так, так, так. И много цистерн?

— Много. Целый поезд.

— А точнее не знаешь?

— Точно?

— Да, сколько всего цистерн, не считал?

— Всего… всего… Аллах один знает сколько!

Спокойный до этого комиссар вдруг нахмурился и пошел назад к штабу — новость была слишком важной. Еламан, ведя коня в поводу, пошел за ним.

— Из Иргиза выехали триста алашордынцев, — торопился он выложить свои новости. — Они едут к Аральску, хотят примкнуть к генералу Чернову. А потом, как слышно, хотят перейти в Афганистан или в Иран. К истинным мусульманам…

Но Дьяков, казалось, не слушал его. Еще не дойдя до штаба, он подозвал какого-то бойца.

— Беги в порт. Мигом! Разыщи там командира «Туркестанца», скажи, пусть немедленно явится ко мне, я буду в штабе.

Боец побежал. Дьяков опять повернулся к Еламану, растерянно стоявшему рядом, и, морща лоб, думая о чем-то, некоторое время смотрел на Еламана, не видя его. Потом спросил:

— Может ли пароход подойти заливом поближе к шестьдесят восьмому разъезду?

Еламан сразу все понял и широко улыбнулся. Залив Сары-Чиганак подходил почти вплотную к расположению белой армии. Между заливом и 68-м разъездом лежал бурый увал. Очень удобно стрелять из орудий с парохода.

— А залив не мелкий? — допытывался Дьяков.

— Мелкий. Только для этого «Туркестанца» как раз будет…

В это время какой-то верзила подъехал к ним сзади. Ни Дьяков, ни Еламан не обратили сначала на него никакого внимания. Некоторое время верзила, улыбаясь, смотрел на разговаривающих, потом, немного подавшись с седла вперед, положил руку на плечо Еламана. Еламан обернулся и увидел смеющегося Калена.

— Кален-ега!

Кален быстро спешился и сгреб Еламана в объятия.

— Ты подожди меня, погляди за конем, мне в штаб надо, — торопливо сказал Еламан, глядя, как Дьяков поднимается на крыльцо. — Я скоро…

Ждать Калеку, однако, пришлось долго. Солнце давно село, и сумерки пали на землю, и в окнах штаба загорелись огни, когда Еламан наконец вышел. Ведя коней под уздцы, Еламан и Кален пошли к маленькому дому, заметенному понизу песком, и уселись рядом, прислонившись спинами к нагретой за день стене.

— А я, брат, не усидел дома. Пригнал твоему русскому тамыру пятьсот лошадок. Каково? А что мне, скажешь, косяки Танирбергена жалеть, что ли? Такое-то воровство мне и за грех не зачтется, — сказал Кален и беззаботно засмеялся.

— А ты знаешь, что мурза здесь?

— Где? В городе, что ли?

— Нет, там, с белыми.

— А-а! Я об этом слышал. Ну ничего, если он всегда лисой был, то я теперь как гончая. Ну а где же келин?

— Со мной.

— Где с тобой? В городе живет?

— Ага.

— Э, дорогой, чего ж мы тогда тут торчим, а? Надо мне хоть чаю напиться из рук келин.

Оба сразу встали, отряхивая полы, взвалились в седла и тихо поехали по улочкам засыпающего города. Еламан снимал комнату на окраине городка в доме русского — рабочего порта. Пока друзья привязывали коней, пока умывались и усаживались на расстеленных в глубине комнаты подстилках, расторопная Кенжекей успела вскипятить чай.

Оглядывая комнату, Кален увидел маленькую черную домбру, прислоненную к стенке. Домбра была искусно вырублена из джиды и хорошо настроена чьей-то опытной рукой. Кален сразу развеселился, потянувшись, взял домбру, начал с наслаждением хлестать по струнам и вдруг, вытаращил глаза от изумления, увидев висевшую на стене белую войлочную шляпу. Положив домбру на колени, он широко улыбнулся.

— Келин! — повернулся он к разливавшей чай Кенжекей. — А ведь это шляпа Судр Ахмета, а?

— Угадал, Кален-ага. Жена его, бедняжка, как узнала, что мы переезжаем сюда, зашла к нам и подарила шляпу покойного. Он, говорит, при жизни вас больше всех уважал, так вот, говорит, пускай останется на память у вас одна его вещичка…

— Какой черт покойник! Живой он.

— Э, дорогой, люди чего не наговорят.

— Да нет, келин, живой он, я тебе говорю. Мне один верный человек говорил, что видел его собственными глазами. Аллаха звал в свидетели, что правда. Будто живет он в каком-то городке в стороне Сарыарки и женился на глухонемой старухе, на ее верблюдицу дойную с верблюжонком позарился, понимаешь? Старуха, дескать, пасет овечек и коз тамошних жителей, а Судырак на базаре торгует верблюжьим молоком. Говорит, только на ухо туговат стал. Так к нему все соседский мальчишка ходил, молоко покупал у него по два теньге за кружку. Вот, значит, мальчишка заходит и здоровается громко: «Салаумалейкум, ата!» Судырак же вдруг, как козел, увидевший собаку, подпрыгнул и вопит: «Молоко, говоришь? Отныне кружка стоит три теньге! Хочешь, бери, не хочешь, мотай отсюда, проваливай!»

— Да что вы, Кален-ага-ай! — не выдержала и рассмеялась Кенжекей.

— Серьезно тебе говорю. Истинная, говорят, правда.

— О господи! И охота же и после смерти беднягу на смех поднимать…

Кален запыхтел от удовольствия, встрепенулся, будто вдохновенный певец — жырау, скомкал в азарте, сунул себе под бок большую подушку, хлебнул чаю и крякнул. Еламан, не дотрагиваясь до пиалы с чаем, опустил голову и рассеянно улыбался. На осунувшееся лицо его тенью легло мягкое сожаление о чем-то дорогом и невозвратном. Ему приятно было, что Кенжекей пожалела Судр Ахмета. Конечно, паскудный был старикашка, что там ни говори, не то что-в аулах — в собственном доме никому от него житья не было. И все-таки в былые времена весело становилось там, где появлялся Судр Ахмет, весело и оживленно, как в доме охотника, поймавшего живого, шустрого лисенка.

Совсем недавно Судр Ахмет вдруг приснился Еламану. Под видом простоватого казаха, потерявшего своего верблюда, ездил Еламан в тылу белых, обедая в одном ауле, в другом останавливаясь на ночевку. Так добрался он в конце концов и до станции Шики-Су. Он проехал бы дальше, но заметил неожиданно на станции белых солдат, а возле водокачки целый состав круглых пузатых вагонов, один из которых солдаты как раз наполняли водой. Вот тут-то чуть не подвела его неосмотрительность аульного казаха: забыв об осторожности, он придержал коня и стал глазеть на занятия солдат. А когда опомнился, было уже поздно — солдаты заметили его любопытство и насторожились. Пришлось ему притворяться, что он специально приехал в гости к какому-то своему дальнему родственнику, чтобы заночевать у него.

Постелили Еламану на улице. Комары появились еще до захода солнца, а ночью их уже и терпеть нельзя стало. Еламан не находил себе места, ворочался с боку на бок, вскакивал, отмахивался от комаров, ходил по двору, подолгу прислушиваясь и вглядываясь в сторону станции, где солдаты всю ночь наполняли цистерны водой. Тревожился, он и за своего коня, которого стреножил за юртой, и нет-нет да и прислушивался к позвякиванию железных пут. Сон сморил его перед рассветом, и вот тут-то и увидел он Судр Ахмета.

…Ему снилось, что верблюдица, подаренная ему стариком Суйеу, осталась будто бы порожней. Чтобы детишки не сидели целый год без молока, Еламан договорился с одним казахом из дальнего аула обменяться верблюдицами. Обмен состоялся, обе стороны, чрезвычайно довольные, ударили по рукам, когда нежданно-негаданно нагрянул на их головы Судр Ахмет.

Под ним был вороной конь. Белая войлочная шляпа, та самая, которая висела сейчас у Еламана на стене, была задорно сдвинута на затылок. Был он, как всегда, напыщен, важен и сидел на коне с таким видом, будто собирался нагнать страху на всех баб и ребятишек аула. Поглядывая вокруг своими мышиными глазками, он раздумывал, у кого бы лучше остановиться. Внезапно он встрепенулся и приподнялся на стременах — э, э, вот она, удача! Вон возле юрты стоит на привязи черная верблюдица, а рядом у коновязи конь. Из тундука валит дым. А зачем валить дыму, если в казане пусто, а? Судр Ахмет оживился, подался вперед, принюхался и, сразу повеселев, ударил пятками своего вороного. Судр Ахмет был мудр, ой как мудр, и, конечно, не поехал сразу к юрте, занявшей его воображение, а остановил на окраине аула какую-то бабу, собиравшую кизяк, и узнал от нее все аульные новости. Оказалось, что Еламан обменял свою порожнюю верблюдицу на стельную, отдав в придачу еще и телку и овцу. Привязав вороного, Судр Ахмет деловито направился к верблюдице. Сначала он с наслаждением ощупал ее набухшее, все в белых пупырышках вымя. Потом посмотрел ей в зубы, принял глубокомысленную позу, зажал в кулак жидкую свою бороденку и, соглашаясь с какой-то своей мыслью, несколько раз кивнул головой. «Н-да… Добрая скотинка, ничего не скажешь. Если ее не сглазят, целый аул может прокормить. Да что там аул, два аула! Ну и везет же этому чертову Еламану, а? Голопузые его ребятишки скоро в молоке купаться будут!» И он сразу же приуныл, запечалился, вспомнив вдруг своих вечно голодных детишек. Он так спешил было поскорее попасть в юрту, откуда доносился сладкий сытный запах, а тут вдруг споткнулся даже, будто стреноженный конь. С лаем выскочила ему навстречу собака, и он в сердцах огрел ее камчой. Его теперь уже все бесило — и удача Еламана, и, эта добрая верблюдица, и эта чертова собака. С искаженным от гнева лицом, будто собираясь смести, все, что попадется ему на пути, он пошел в дом.

Еламан при виде его вскочил, приветливо протянул ему руки, но Судр Ахмет отмахнулся. Гости, собравшиеся в доме, живо потеснились, освобождая ему место в нижней части дастархана, но Судр Ахмет только сердито посопел и, оставляя пыльные следы, прямо в сапогах прошел по всем подстилкам и подушкам и сел на самом почетном месте. И, еще не переведя дух, сразу обрушился на Еламана: «У, недостойный своих дедов! Срамник! Не быть… не быть тебе никогда человеком, хоть кол на голове теши. Я ли не учил тебя? Ой-бай-ау, неужто ты, олух, не понимаешь, что твоя черная верблюдица — бесценная память твоего отца? Что она кормилица и опора твоего шанрака? Да ты… ты не скотину, а счастье свое променял, а? Ойбай, ойбай-ай!..»—завопил вдруг Судр Ахмет и заколотил себя по голове.

Нагнав на всех страху, он снова принялся за Еламана.

«Ау, ау, пес паршивый, ты ведь не себя, а меня, благодетеля своего, перед всеми сородичами позоришь! Да неужто не понял ты, собака, до сих пор, что черная верблюдица — священная скотина этого аула? Особая животина! Ведь если, не приведи господь, она бы подохла, кто бы хотел погрызть ее кости? Я бы хотел погрызть! А? Ведь она у нас у всех самое драгоценное, что только было в этом поганом ауле! Что же это, а? Или ты в нашем роду человека благородного не нашел, что сплавляешь ее черт знает кому и куда? Скажи мне, ну, скажи, по какому такому праву ты над нами издеваешься, а? А?..»— распалялся Судр Ахмет, подняв невообразимый крик в уютном, наполненном до этого мирной беседой доме.

Еламана душил смех, но он знал, как обидчив Судр Ахмет, и рта не смел раскрыть, только усиленно потирал лоб. Кто-то из приезжих заикнулся было, что и их верблюдица тоже достойная скотинка — и пышношерстная, и стельная, и вот-вот опростается, уж и вымя набухло, и сосцы набрякли, и пупырышки белые появились… Судр Ахмет и не дослушал. «Нет, — закричал он, — человека, который всю жизнь с малых лет имел дело со скотиной, который мозоли себе набил на скотине, не обманешь, не проведешь! Что-что, а скотину, выросшую на твоих глазах, можно узнать и полюбить, как собственного ребенка. А твою паршивую, больную, старую, дурацкую, хваленую верблюдицу, которую ты сбагрил этому дураку, я — будь спокоен! — разглядел как следует. И еще неизвестно, когда она опростается. Она и не опростается никогда, и вымя ее совсем не набухало, и никакие это не белые пупырышки, а самые обыкновенные болячки от грязи и пота, которые бывают летом в паху любой скотины».

И пошел, и пошел Судр Ахмет поминать всю скотину и всех родственников этого аула до седьмого колена… Не только человек — сам всевышний не смог бы его теперь остановить. Мало того, что никто в доме слова не мог вымолвить, никто не знал, что и возражать расходившемуся гостю, и всем начинало уже казаться, что верблюдица их и в самом деле никакая не стельная. «Собираешь, собираешь, — убивался Судр Ахмет, — всю жизнь скот по крупиночке, по щепотке, а этот недоумок расшвыривает его горстями. Ойбай, ойбай-ау, ну как тут промолчать!»

Всем в доме стало страшно неловко. Даже Еламан, знавший Судр Ахмета как облупленного, только глазами хлопал. Сделав грустное лицо, он повернулся к растерявшимся гостям, с которыми так удачно было сторговался, и смущенно сказал: «Уважаемый в нашем роду человек! Можно сказать, мой старший брат. Я вот без его совета затеял дело, и, сами видите, неладно получилось. Уж не обессудьте».

Приунывшие гости вышли на улицу, посоветовались за домом и решили вернуть взятую в придачу ярку. Овцу, доставшуюся ему теперь как бы даром, Еламан распорядился зарезать, а мясо спустить в котел. Гостей он уговорил остаться, пригласил еще соседей знакомых, и в доме стало совсем хорошо. Судр Ахмет повеселел, то и дело поглядывал через открытый полог на улицу, туда, где булькало и пенилось в котле над очагом, и все принюхивался своим плоским носом, жадно втягивая в себя запах нежной баранины. В душе его пела веселая струна, все земные заботы вылетели из головы. Ничего важнее кипящего в котле мясного навара не было теперь для него на свете. В битком набитом людьми доме он громче всех хихикал и громче всех говорил. С гостями, с которыми он только что переругался, как с кровными врагами, стал он теперь дьявольски учтив, ни с того ни с сего затеял вдруг игривый разговор о сватовстве, о будущем родстве, о том, как — пах, пах, пах! — породнятся их аулы, как начнут гостить друг у друга, как станут ездить друг к другу в гости на лучших рысаках. Дойдя до рысаков и иноходцев, он уже за дастарханом, когда принесли на подносах исходившее горячим паром мясо, стал называть одного из гостей сватом….

Еламан, уставший уже сдерживать смех, едва уехали гости, бросился ничком на кошму и принялся так хохотать, что проснулся. Оторвавшись от подушки, он протер заспанные глаза и огляделся. Конь, стреноженный с вечера, пасся невдалеке возле пестрого теленка на приколе. Хозяин дома уже выгнал скотину на выпас и возвращался назад, ведя в поводу ревущего, скучающего по матери сосунка-верблюжонка. Солнце поднялось уже довольно высоко. А Еламан, вспоминая сон, долго сидел в тот раз на постели, покачивал головой и усмехался.

— Эх, а и забавный же человек был покойник, не в обиду ему будь сказано! — сказал Еламан, чувствуя, как какая-то умиленная жалость овладевает им.

Кален поглядел на него сбоку раз и другой, подумал и отозвался:

— Что ж, человек он смертный, как и все. Должно быть, и впрямь помер. А все кажется, что где-то он мотается по аулам и скоро вернется. Прямо к сердцу его прижать хочется.

Выпрямив и помяв затекшие ноги, он поднялся. Когда они вышли из дома, на улице уже темнело. С моря дул сильный ветер, во дворе взвихривались маленькие смерчи. Улицы были безлюдны. Город безмолвствовал. Две страшные силы, сойдясь лицом к лицу, затаились в напряженном ожидании, и в безмолвии наступающей ночи отчетливо, как некий щемящий звук, присутствовали страх и подозрительность.

Когда город совершенно затих, погрузившись в тревожный, чуткий сон, Еламан, оставив Калена дома, пошел на окраину, к своему отряду. Едва найдя своих в темноте, он узнал, что Дьяков уже побывал у них и предупредил, чтобы выставили усиленное охранение. Еламан решил остаться в окопах. Джигиты его, вот уже несколько дней подряд жарившиеся под палящим солнцем, пользовались последними часами затишья и дремали, кто сидя, кто навалившись грудью на бруствер. Еламан осторожно прошелся по траншее, стараясь не нарушать короткий, чуткий сон джигитов. Он был уверен, что если не на рассвете, то к вечеру белые наверняка пойдут в наступление, завяжется невиданный в этих степях бой, и как знать, кому суждено тогда уцелеть и кому лечь костьми на этой земле. Думать об этом было так горько, что Еламан поскорей отогнал невеселые мысли, как отгоняют от себя назойливую мошкару.

Обойдя траншею, он остановился, присел на корточки возле какого-то джигита и тут же задремал, но скоро проснулся, будто его толкнул кто-то. Вокруг стояла напряженная тишина. Темнота была хоть глаз выколи, и только вдоль мрачно черневших окопов там и сям робко мерцали огоньки солдатских самокруток.

Ничего нельзя было разглядеть во тьме, но, поборов сон, Еламан все всматривался в ту сторону, где, сосредоточив огромные силы, грозно безмолвствовал враг. Он не заметил, как уронил голову на бруствер и поплыл в сон. И опять сон, как показалось ему, длился одно мгновение. Вскинулся он от беспорядочной пальбы. Ничего несоображая спросонок, он схватился за револьвер. Но в расположении его отряда было тихо, стрельба раздавалась на правом фланге. Проснувшиеся джигиты все были на ногах. В темноте хищно клацали затворы.

— Что случилось? Что такое, а?

— Не знаю.

— Наступают, что ли?

— А где командир?

Поблизости гулко забил пулемет и тут же умолк. Постепенно утихла и винтовочная стрельба, над окопами опять воцарилась тишина. Но теперь никому больше не хотелось спать, черная ночь казалась бойцам еще более тревожной и опасной. И хотя никто еще не знал, кому придется пасть первой жертвой предстоящего боя, но все вдруг явственно почувствовали пронесшееся мимо них и пока еще никого не коснувшееся дыхание смерти.


предыдущая глава | Кровь и пот | cледующая глава