home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



XIII

— Мурза, подъезжаем! Вон уж наш Ак-баур завиднелся! Пара саврасых, запряженная в легкие сани, тут же завела уши назад, любопытствуя, чему это так обрадовался возница. Саврасые были сильные кони, и в дальнюю зимнюю дорогу Танирберген выезжал только на них. Широкая дорога между прибрежьем и городом Челкар, по которой всю зиму тащились вереницы караванов, была теперь занесена бесконечными февральскими метелями. По мере того как, миновав Аяк-Кум, путники подъезжали к прибрежью, дорога становилась все тяжелей. Кони то и дело теряли путь и по брюхо утопали в сугробах. Трехдневный путь утомил и путников и коней.

Далеко впереди послышался собачий лай. Аулом еще и не пахло, но лай собак чуть внятно звенел в вечерней тьме, и кони встрепенулись, поставили уши торчком и понеслись. Широкие крупы их, высеребренные инеем, дымились.

Косоглазый гонец, сидя высоко на козлах, с восхищением вглядывался в острые, как листья камыша, уши саврасых, переводил глаз на подрагивающие, взметывающиеся гривы, на курчавые, крутые крупы и думал про себя: «Ну и кони! Ну и умницы! Лучше человека чуют родной аул! Ишь как помчались, голубчики!»

Сильные кони все скорей работали ногами, храпели, мотали мордами, выдувая на стороны облака пара. Полозья поскрипывали, попискивали, под копытами вжикало, а кони летели… Теперь им надо только взобраться, выскочить вон на тот холм впереди, а за ним уж и рукой подать до аула.

Бабы-служанки, весь день ходившие за скотом, теперь небось освободились, сидят все дома и уж хлопочут, наверное, возле печек, разжигают огонь, ставят котлы. И косоглазый с наслаждением думал, как по приезде загонит он саврасых в сарай, укроет их теплыми попонами, кинет им сенца. А потом и он свободен. Потом… Э, да что там говорить! И косоглазый джигит совсем развеселился, представив себе, как будет он блаженствовать в теплом доме, рядом с мурзой, и с наслаждением дышать запахом булькающего в котле мяса, забыв о муках трехдневной дороги.

Ему стало так хорошо, что захотелось петь. Он и запел бы, да неловко ему было перед угрюмыми спутниками. Особенно смущал его Танирберген.

Всегда сдержанный, холодный со всеми— с посторонними, с женами, со своими джигитами, кучерами и слугами, — в дороге мурза обычно оттаивал, становился весел и добр. В пути забывал он обо всех своих делах, смеялся и дурачился, как мальчишка.

Но на этот раз косоглазому казалось иногда, что везет он мертвые тела. Спутники молчали от самого города. За весь день даже не кашлянул никто! Кучер повернулся назад поглядеть, не выронил ли он их невзначай. Нет, вон они, сидят в какой-то хмурой дреме. Только пар выбивается из-за воротников волчьих тулупов.

Иногда полозья легких саней цеплялись за кочки, за жесткие кустики под снегом. Сани тогда подскакивали, седоки, закутанные в тулупы, толкались плечами, соединялись на миг и опять отваливались каждый в свой угол. Даже на радостный возглас кучера об Ак-бауре они не отозвались, будто и не к себе домой подъезжали они после долгих трех дней пути. Будто не было им никакого дела до того, что ждет их теплый дом и душистое, жирное, горячее мясо.

И уж совсем неживым казался Абейсын, этот сборщик. Брови его были насуплены, толстое лицо бесстрастно бледнело над воротником. «Черти бы тебя задрали! — смачно ругнулся косоглазый джигит про себя. — Ишь отожрался как, харю на мороз выставил. Поглядел бы я на тебя, если бы ты тут вот посидел, на козлах, на ветру!»

Кони споро неслись по глубокому с льдистой коркой снегу, наметенному на дороге. Сани шуршали и шипели.

— Ойпырмай, а зима в этом году лютая! — громко сказал косоглазый, поворачиваясь и поглядывая на мурзу.

Танирберген и на этот раз промолчал. Кучер давно уже понял, что у мурзы тяжело на душе. «Или опять не поладили?»— с любопытством думал он. Еще ведь недавно они видеть друг друга не могли. А потом снова сдружились. Помирил их сбор «белой овцы». Они опять вместе делали свои дела и, как прежде, были довольны друг другом.

«Да-а, видно, что-то неладное случилось…»— заключил косоглазый. И стал думать, что беда случилась как раз перед выездом из города, потому что по дороге в город и в самом городе мурза был весел необыкновенно.

А случилось вот что. Мурза, занятый своими делами, дольше обычного задержался в городе. Поэтому в день отъезда встал он спозаранку, велел кучеру укладываться, а сам радостно стал одеваться. Он накинул уже шубу, когда в комнату быстро вошел Темирке. Бледный, осунувшийся, он споткнулся на гладком полу, еле удержался и с отчаяньем поглядел на Танирбергена.

— Что будет, что будет! — простонал он, хватаясь за голову и валясь в кресло.

— Что случилось? — встревожился мурза.

— Ужас! Ужас! Царя свергли с престола! Ты знаешь? Нет? Татарин сорвал тюбетейку и бросил на пол.

— Все кончено, все рухнуло… И-и-и, алла! Ужасно… Ужасно…

— Что ты говоришь!!! — прошептал Танирберген. — Царя… Уж не сон ли это?

Танирберген побледнел и вытаращился. Потом стал тереть лоб.

— Какой там сон! О господи! Сейчас, брат, дурное видишь только наяву. И-и-и, не говори, не говори! — махал руками татарин, будто окончательно разочаровался в этом лживом мире.

Потом он забормотал что-то вовсе непонятное, поднял тюбетейку, но надеть забыл и попрощаться тоже забыл, торопливо ушел. Танирберген только теперь перевел дух. Шуба соскользнула с плеч. Косоглазый вошел и сказал, что все готово и Абейсын ждет на улице.

Ничего не соображая, Танирберген вышел на мороз и сел в сани. Только за городом он очнулся, хотел поворотить назад, чтобы узнать подробности, но раздумал. Ему было страшно. У него появилось такое ощущение, будто он втайне от всех принял яд и ни одна душа не знает этого, а знает и страдает один он. Потому он и молчал всю дорогу, боясь заговорить, боясь хоть словом обмолвиться о страшном событии.

Разные мысли посещали его дорогой. То он думал о будущей власти, о том, что это будет за власть — новый ли царь или что-то другое. Думал он еще, коснется ли вся эта история власти на местах и какой теперь настанет образ правления у них в уезде и в волости. И удержится ли порядок в стране или по примеру столицы с властью начнут расправляться всюду. И как это отразится на его хозяйстве. А подумав о хозяйстве, он почувствовал вдруг дыхание зимы, вспомнил, что во всех аулах, которые они проезжали по пути, падал скот.

Подъезжая к дому, он обратил внимание на то, что возле аула что-то не видно скота, снег не истоптан. «Наверное, в кошары загнали, — с тревогой подумал он. — Вероятно, тоже не без падежа». И порадовался опять, уже в который раз, что его аул накосил в этом году много сена.

Устав от молчания, он уже возле самого дома повернулся к Абейсыну.

— Да-а, к весне-то трудновато стало, а?

— 0, мурза, и не говори!

— Что дальше-то будет? Нынче, наверное, крепко погорим?

— Погорели уж… — буркнул Абейсын.

«О чем это он?»— подозрительно пригляделся к Абейсыну мурза. А Абейсын вздохнул, выпустив облако пара, и пробормотал:

— Как не погореть, коль царь слетел!

Танирберген ворохнулся в санях и широко раскрыл глаза. Его удивило не то, что Абейсын тоже знает об этом. — удивил его тон. Абейсын, как всегда, был безучастен и сонлив. Пораженный Танирберген поспешно отвел глаза, стал глядеть в степь. «Наверное, и он от Темирке узнал. Вот хамло! Ну и хамло: молчал всю дорогу, бесчувственная скотина!»— подумал Танирберген, позабыв, что и он молчал тоже.

Въехали в аул они уже в глубоких сумерках. Услыхав храп лошадей, скрип полозьев, навстречу им клубками выкатились сразу охрипшие от ярости собаки, но, узнав своих, стали визжать от радости, норовя впрыгнуть в сани.

Косоглазый не стал спрашивать мурзу, где останавливаться. Давно уж он заметил равнодушие мурзы к Акбале. Побитый стариком Суйеу, он не мог теперь сдержать торжествующей улыбки, думая об унижении молодой токал. И сейчас он, чмокая и покрикивая на коней, вызывающе проехал мимо дома Акбалы и лихо подкатил прямо к дверям байбише.

— Байбише! — гаркнул он во всю глотку, так, чтобы слышала Акбала. — Суюнши, байбише! Мурза приехал!

Танирберген покривился. Выпрастывая ногу из саней, он даже не посмотрел на байбише, которая, ликуя, уже плыла навстречу мужу.

— Стели постель, — холодно распорядился он. — Со мной приехал человек.

— Этот, что ли? — байбише во все глаза глядела на выбиравшегося из шубы Абейсына. — А! Бог ты мой, так сказал, что у меня ноги подкосились! Я уж думала, что это из города какой-нибудь важный человек. А это всего-навсего Абейсын, хи-хи…

Абейсын пропустил мимо ушей игривую шутку байбише и молча, посапывая пошел в дом. Не успел он раздеться и сесть на почетное место, как в дом стали собираться люди со всего аула. Веселые оттого, что сейчас услышат все городские новости, люди входили в дом довольно бойко, со смехом и шутками. Но перед мурзой их охватывала привычная робость, и они нерешительно топтались возле двери. Мурзу они вообще не решались расспрашивать о новостях и принялись поэтому за Абейсына.

— Абейсын, дорогой, будь добр, расскажи, какие новости в городе.

— Никаких.

— А какие цены на базаре?

— А зачем тебе это знать, аксакал?

— Как там царь-то?

— Царь здравствует. Просил, чтоб я передал привет и поклон всем, кто им интересуется.

Все рассмеялись. Но Абейсын был по-прежнему серьезен. Опустив тяжелые веки, он лениво снимал льдинки с редкой бороды.

— Дорогой Абейсын, война-то как там? О мире ничего не слышно?

— Нет.

— Апыр-ай, да будет ли ей конец когда-нибудь?

— А тебе что? Кафыров жалеешь?

— Э! Какие там кафыры! Нам-то легко ли? Джигитов наших всех забрали. Сборам, налогам конца-краю нет! Скот весь поотбирали… Э-э… Хлеба и вовсе не видим, а? Кафыры? А все из-за войны…

— Это ты русским пожалуйся…

Все заговорили сразу, загудели вполголоса, а Абейсын принялся рассматривать убранство богатого дома мурзы и сравнивать со своим домом. Дом мурзы походил на базар, где весь товар разложен и расстелен так, чтобы заманить покупателя. «Хвастун! — решил Абейсын. — За душой ничего нет, ничего не припрятано, все на виду».

Осторожно, чтобы никто не заметил, Абейсын провел ладонью по нежному ворсу огненно-красного персидского ковра. Ворс был нежен и упруг, как девичье тело. За последнее время в домах Танирбергена и Абейсына появилось много редких вещей из города, не виданных до войны. И на этот раз они много привезли. Но если Танирберген все свои покупки тотчас расстилал и выставлял, то Абейсын был скрытен и почти все припрятывал. Он не любил, чтобы кто-то считал его богатство. Что и как покупал Абейсын, что он привозил домой в тюках, Танирберген никогда не знал.

Видя, что мурза сидит грустный, байбише решила выпроводить соседей.

— Ну, гости дорогие, посидели, пора и честь знать! — бесцеремонно сказала она.

Люди поспешно и смущенно стали выходить, а когда вышел последний, байбише повернулась к мужу.

— Мурза, брат твой прикован к постели, — сказала она притворно грустным голосом. — Зашел бы ты к нему…

Танирберген как будто не слышал ее. Он лег и отвернулся к стене. Глаза его угрюмо мерцали. На младшего брата он был сильно сердит. Вообще последнее время у него как-то все разладилось. Старик Суйеу его оскорбил, избил камчой его гонца, с братом софы Алдабергеном он поругался, байбише свою не уважал и не любил, к Акбале стал холоден, Абейсын в сторону смотрит, того и гляди предаст… Все как-то не задавалось ему, и жить стало неинтересно. В ауле не стало прежней крепости и послушания…

Да что там аул! Царя теперь нет, все рушится, устоявшаяся жизнь на грани больших перемен, а что сулит будущее, одному аллаху известно.

Хуже всего, что в своем доме было неладно. Перед отъездом в город мурза, чтобы сохранить очаг покойного брата-волостного, взял себе в жены его вдову. Просто вековой обычай. Но как кричал тогда Жасанжан! Как смел он ему говорить: «Позор! (Так кричать на мурзу!) В то время как в степи джут, в то время как по всем аулам бог знает что творится, казахские баи думают о своих гаремах! Это непорядочно, недальновидно…» И так далее в таком же роде — много наговорил тогда Жасанжан, а люди слушали развесив уши. Не мог выбрать время, дурак!

Танирберген тогда промолчал по своему обыкновению, но рассердился на брата ужасно и решил его проучить. Он хотел подумать обо всем этом на досуге, по дороге домой, но не успел: весть о свержении царя выбила на время все мысли у него из головы. И только теперь, когда байбише напомнила ему о брате, он вдруг решил: «Пеняй на себя, дурак! Чем Айганшу за тебя выдавать, я ее лучше сам возьму!» А решив так, успокоился и даже повеселел.

Танирберген не имел обыкновения советоваться с кем-нибудь о своих делах. Наметив себе цель, он, как путник на крепком коне, рано или поздно достигал ее. Решив удалить от себя Акбалу, он больше не ходил к ней. Ребенок ее болел, был чуть не при смерти, он не навестил и ребенка. Отчаявшаяся, измученная Акбала как-то послала к мужу одного джигита. Тот долго мялся и наконец выдавил:

— Акбала невинна перед тобой, мурза… Почему ты так жесток к ней?

Танирберген рассердился:

— Она еще смеет винить меня! Я из-за нее пошел против всего аула! Унижался, приглашая ее отца, этого сумасшедшего старикашку… Дура она! Раз уж отец на нее рукой махнул, чего же она от других хочет?

С тех пор Акбала уж и из дому не выходила. Сидя одна в своем темном холодном доме, баюкая больного ребенка, она все чаще вспоминала своего первенца Ашима. Она рано отняла его от груди и подбросила родителям. Сирота при живой матери, думала она, как это ужасно! И не слезы ли невинного младенца должна теперь искупать она своим горем?

Когда заболел ее сын, Акбала чуть с ума не сошла от страха. Если ей не удастся сохранить его, богатый аул ни дня не станет ее держать — это она хорошо понимала. Она теперь что есть силы цеплялась за свою последнюю надежду, ни на шаг не отходила от ребенка, сидела возле него день и ночь. Она поила его водой, без конца совала ему грудь. Ребенок не сосал, головка у него не держалась, валилась на сторону, как у мертвой птички. Акбала всем своим существом чувствовала, как страдает этот крохотный, еле шевелящийся комочек. Глядя на него, прислушиваясь к его дыханию, к его слабому плачу, она и сама принималась плакать, и в груди у нее болело и горело, будто боль сына переходила к ней.

Как-то после обеда зашел Танирберген. Акбала мельком глянула на него и поразилась — так он был красив и так блестели его глаза. Заиндевевшие на морозе усы и брови его оттаяли в тепле и тоже блестели. Он не спросил о ребенке и не прошел дальше порога, так и стоял, настороженно поглядывая в сторону люльки. Акбала молчала. Она не смотрела больше на мурзу, а копошилась в люльке— перекладывала и меняла пеленки.

Уйти молчком Танирберген почему-то не решился. Помолчав некоторое время, он хмуро спросил:

— Ну, как твой малыш?

— Не со святым я его нагуляла! Почему это мой? Он и твой… Спасибо, что зашел поинтересовался!

— Эге! Вон как заговорила!

— А как? Как мне говорить с отцом, который забыл, что он отец? «Как твой малы-ыш?»! — передразнила она. — Мой малыш! Болеет мой малыш, мучается мой малыш — вот как!

— Так… валяй дальше.

— Быть таким жестоким к своему сыну… О господи!

— Так-так… Дальше?

— Что — дальше? Чего ты пришел? Что ты стоишь как придурок? — бешенство охватило Акбалу. Черные глаза ее налились слезами. Она вскинула голову и яростно уставилась на мурзу.

Танирберген оторопел. Ему показалось на миг, что нет в мире женщины красивей Акбалы. Он почувствовал вдруг, что любовь к ней еще бродит в нем и что сердце его бьется, как раньше, что ему не хочется ссоры, что он счастлив был, когда любил ее и она его любила.

Горечь и нежность шевельнулись в его сердце, он каким-то тайным уголком души, глубоко запрятанным и будто пеплом присыпанным, понял, что никогда, никогда уж ему не испытать такого счастья с любимой, какое было у него с Акбалой. И опять встала в памяти у него ночь, и он верхом на коне, и дыхание верных джигитов во тьме, и то белое, будто светящееся, развевающееся, что было Акбалой и что неслось к нему через ночную степь из рыбацкого аула…

Он хотел уйти, чтобы подумать обо всем наедине с самим собой и, может быть, передумать все и опять вернуться к своей прекрасной токал, но Акбала все смотрела на него полными слез, яростными глазами, все задыхалась, и он не ушел,

— Кто я в этом доме? — уже не помня себя, выкрикивала Акбала. — Я жена тебе, богом данная? Скажи-ка! Ну? Я мать твоего сына, вот этого, вот он, видишь? Мать я ему? Или я потаскуха на караванной дороге?

И Танирберген опять стал невозмутим. Презрительная усмешка заиграла у него под усами.

Акбала опомнилась. Она поняла, что все ее слова, ее слезы, ее несчастный, больной ребенок ничуть не тронули сердца мужа.

— Так-так… — опять сказал Танирберген и кашлянул, чтобы укрепить голос. — Что же дальше?

Акбала крепко вытерла слезы и вздохнула. Все в ней погасло, похолодело. От недавнего бешенства не осталось и следа. Она вся как-то вдруг увяла, устала, все ей сделалось безразлично. Опять подняла она глаза на Танирбергена, но глядела теперь на него с гадливостью и презрением.

— Дальше? — холодно переспросила она. — А вот что дальше… Если я тебе не нужна больше, то разреши мне уйти из этого аула!

— О милейшая, пожалуйста! На все четыре стороны.

Акбала потупилась. Ноздри ее дрогнули, красные пятна пошли по скулам. Танирберген еще поглядел на нее внимательно, усмехнулся и вышел.

После этого он больше не приходил к ней, целыми днями пропадал у своей байбише, а к Акбале все чаще посылал грубых джигитов. Джигиты говорили с ней развязно, гоготали, спрашивали, когда же выздоровеет ее чертов щенок и когда она уберется из аула.

Акбала джигитам не отвечала ничего, отворачивалась и закусывала губу. Она знала, что теперь уж ничто не поможет, ни слезы и никакие ее слова, и ей оставалось одно — терпеть и крепиться до последней минуты.

А последняя минута, она знала, была не за горами. С того времени как вышел от нее Танирберген, ей перестали носить еду. Но есть она не хотела, только жажда ее мучила, все время пересыхало горло, и она беспрестанно пила, облизывала сухие губы.

Вечером у ребенка опять появился жар, и Акбала долго не спала. Бесшумно ходила по комнате, поправляла лампу, чтобы не нагорала, чтобы было светло, прикладывала ко лбу сына холодные тряпочки. Только к утру она задремала, навалившись головой на край люльки. Проснулась она, как ей показалось, через минуту от ужаса, что кто-то отнимает у нее ребенка. Протерла глаза, тупо оглядела огромную пустую комнату. Голова у нее болела, она стала морщиться и тереть виски. Зыбкий свет висячей лампы еле преодолевал мрак.

Когда однажды утром за ребенком пришли от байбише бабы, Акбала встретила их спокойно, даже как бы равнодушно.

— Да, да… — говорила она и потирала лоб. — Да… Сейчас. Вот только покормлю еще раз…

— Да ладно… Мы его сами покормим…

— Сами? Ах да… сами, конечно. Сами покормите… Только очень прошу, кобыльего молока ему не давайте. У Ашимжана моего, у первого, от кобыльего молока всегда животик болел.

Она замолчала, задумалась, будто забыла про все. Бабы томились, переступали с ноги на ногу. Им было тяжело.

— Мы за ребенком, Акбала… — напомнили они.

— А? Да, да… за ребенком. Я знаю. Сейчас… Еще немножко подождите… Вот дам еще грудь… напоследок.

Бабы переглядывались, шмыгали носами. Они не узнавали Акбалу. Гордая, спокойная, она переменилась так, что не узнать было. После любого слова, обращенного к ней, она вздрагивала и покорно соглашалась: «Да, да… Сейчас…» Она бродила по комнате, задумывалась, останавливалась, потом опять бродила, собирала всякие пеленки, распашонки. Все собрав, она вдруг успокоилась, села рядом с люлькой, стала расправлять и аккуратно складывать белье. Потом опять заволновалась, вскочила, стала оглядываться. Когда ребенку исполнилось сорок дней, она сшила ему рубашечку ит-койлек — из сорока разноцветных лоскутков. Так полагалось по обычаю. Теперь она вспомнила о рубашечке и начала торопливо искать ее. Она разворошила все белье, перевернула все тюки, но никак не могла найти ее.

— Что это ты ищешь, милая? — горестно спрашивали бабы.

— Да вот ит-койлек никак не найду. Сама шила…

— Найдем, найдем, не беспокойся! Давай скорей ребенка, а то байбише сейчас прибежит…

Акбала побледнела. Сначала ока хотела уйти, не попрощавшись с сыном, не поглядев на него напоследок. Так, ей думалось, будет лучше. Но ребенок вдруг проснулся, захныкал, зашевелил пальчиками, искал грудь. И Акбала не выдержала, кинулась и люльке, затряслась, стала расстегивать платье, чтобы покормить. Бабы отвернулись, плакали потихоньку, прикрывая рты концами жаулыков. Кто-то увидел в окно байбише.

— Успокойся, милая… — стали просить бабы. — Вытри слезы скорей! Байбише идет!

Акбала в последний раз поцеловала сына.

— Приглядывайте тут за ним…

— Бедная мать! Бедная, бедная… Не убивайся так. За ребенком присмотрим. Ты о себе подумай, как ты-то теперь будешь?..

Победно вошла байбише. На ней пламенем горело новое красное атласное платье.

— Забрала свои манатки? — весело спросила она, потом хихикнула и жалостливо сказала — Вряд ли тебя ждет теплая постель, а?

Акбала, не взглянув на нее, пошла к двери. Байбише жалко стало, что Акбала уходит молча, ей хотелось поругаться всласть напоследок. Высунув вслед Акбале язык, байбише крикнула:

— Пропади пропадом, брошенка! Потаскуха!

Ребенок тоненько заскулил, захныкал. Байбише нагнулась над ним, сильно ущипнула.

— У, щенок дохлый!

Ребенок закричал, зашелся в плаче. Акбала обернулась, захрипела, кинулась назад, схватила сына.

— Эй! Вы только гляньте на эту сучку, а? — растерялась байбише. Оторопев, она некоторое время моргала, не зная, что делать. Потом опомнилась, ударила Акбалу в грудь.

— Отдай ребенка, сука! — завизжала она. — Глаза выцарапаю!

— Не отдам!

— Отдай по-хорошему!

— Не смей сына трогать!

— Сына захотела? Эй, бабы, чего рты разинули? Берите у нее щенка!

— Не подходите! Убью!

Акбала хрипела, жаулык слетел у нее с головы, черные волосы рассыпались по спине, глаза выпучились, лицо исказилось, стало уродливо и хищно. Бабы стали хватать ее, но она пинала их ногами, кусала, царапалась свободной рукой.

— Мой сын… — хрипела она. — Не отдам…

Байбише завыла, побежала на улицу и тут же вернулась с двумя мордастыми джигитами.

— Ага, су-ука! — мстительно засмеялась байбише увидав, как испугалась Акбала. — Взять у нее щенка!

— Не отдам ре…

Джигиты зажали ей рот. Один держал ее, другой заворачивал за спину руку. Байбише подскочила, вырвала кричавшего ребенка, передала бабам.

— Зве-е-ери… О-о-о-о…

Заламывая, выкручивая руки, джигиты потащили Акбалу к двери, вытолкнули на улицу. Потом повели аулом. Акбала стихла, шла быстро, и было похоже, что не джигиты ее, а она их тащила в степь. Выведя ее из аула, джигиты напоследок дали ей пинка.

— Скатертью дорога! Гуляй теперь по свету… Хо-хо-хо! Акбала даже не посмотрела на них. Она поднялась, отряхнула снег и пошла по дороге в степь. Все ей было ненавистно, весь мир она прокляла и забыла, один только плач ребенка еще жил в ней.

День был мрачен. Редкими хлопьями падал снег. К вечеру наверняка начнется метель. Куда пойти, у кого просить приюта, Акбала не знала. Она уже далеко отошла от аула, когда ее догнал какой-то мальчишка на верблюде.

— Женеше, я подвезу вас…

Акбала поняла, что мальчишка послан мурзой. Мальчишка все догонял ее, упрашивал сесть на верблюда. Акбала его не замечала. Мальчишка отстал, потом опять, в последний уже раз, догнал Акбалу и бросил на дорогу перед ней небольшой баул.

— Твои вещи, женеше…

Акбала даже не посмотрела на баул — стала вдруг похожа на отца своего Суйеу: дикое упрямство вспыхнуло в ней и жгло ей грудь. Теперь ничто не могло ее остановить. Примчись следом мурза с джигитами, умоляй он ее вернуться, целуй он подол ее платья — она не поворотит назад! Безразличная к любым невзгодам, готовая к любой беде, она все брела и брела в неизвестность по глухой, пустынной, покрытой глубоким снегом степи.


Весть о свержении царя быстро облетела казахскую степь. В самые глухие, отдаленные аулы, куда зимой почти никто не добирался, ни пеший, ни конный, дошла эта весть. Каждый день приносил новые слухи. Слухи мчались по бескрайней степи, как волны по морю или как перекати-поле, сталкивались, соединялись, распухали — правдоподобные и невероятные, — захлестывали аулы, и долго теплились по ночам огоньки в домах, и сидели у очагов соседи, помешивали угли, присаживались в волнении на корточки и говорили, говорили… Все с тревогой ждали, что принесет завтрашний день. Все с особенной чуткостью следили за степью и никому не давали ни проехать, ни пройти мимо, выскакивали из домов, махали руками, зазывали к себе, чтобы еще и еще упиться новостями.

Уже знали, что власть перешла в руки Временного правительства. Знали, что в стране неспокойно, поговаривали о каком-то двоевластии, судили и рядили, что бы это могло значить и как это может быть, две власти в народе, и какую из них слушать, а какую нет. Потом стали говорить, что джигиты, угнанные царем в Турцию, возвращаются по домам. И опять заскакали по степи, от соседа к соседу, от рода к роду всадники на черных, белых и гнедых конях, опять не хуже метели взвихрились самые противоположные слухи и радостные надежды.

Однажды к вечеру приехали из города караванщики Танирбергена. За ними бежали, перекликались взволнованные люди, собаки брехали и выли. Караванщикам не дали даже раздеться, окружили со всех сторон, набились в дом, прижали в угол — и сразу:

— Какие новости в городе?

— Какое это такое Временное правительство?

— Есть в этом правительстве царь? Или кто еще?

— Стойте! Что слышно про наших джигитов?

— Да-да! Верно ли, что возвращаются по аулам?

— Есть, есть такой слух.

— Э-э, вот радость…

И все повалили по домам, громко гомоня в темноте, и уж кое-где вспыхивали обрывки песен, и смех рассыпался по зимней степи.


предыдущая глава | Кровь и пот | cледующая глава