home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



БЕЛАЯ ДВЕРЬ В АКТОВЫЙ ЗАЛ

В конце школьного коридора — большая двустворчатая дверь. Молчаливая, ярко-белая, она вечно заперта, а на высоте, недоступной для первоклассника, укреплена на двух блестящих винтах синяя стеклянная табличка — «АКТОВЫЙ ЗАЛ».

Об эту дверь разбивается волна перемены. Набежит, ударится со всей силой и отхлынет, а дверь — непобедимой громадиной стоит себе, не шелохнется.

Первоклассники, точно головастики в пруду, кишмя кишат в длинном коридоре, такие одинаковые в своих синих сатиновых халатиках и толстовках. Над сатиновым морем, словно маяки, возвышаются учителя. Их задача, чтобы все двигались прямо, по фарватеру, по часовой стрелке, конечно, и чтобы при этом — никакой свалки, драки, беготни.

Первоклассник устроен просто. Он хочет туда, куда его не пускают. В том числе и в актовый зал. Даже к двери в актовый зал его не подпускают. И поэтому он туда все время стремится.

И вот какая придумана у первоклассников игра. Наперегонки, через весь коридор, сквозь плотную толпу прорваться. В пыли, в поту, чуть дыша, добежать до нее, до желанной, до большой белой двери. Первым повиснуть обеими руками на массивной круглой блестящей медной ручке.

Вот радость!

А сколько препятствий на пути к ней! Одному подставят ножку, другой застрянет в густой толпе, как рыбешка в мелкоячеистой сети, третьего остановит цепкая рука дежурного учителя…

Ну, а если добежал, ухватился и повис, оглашая коридор победным криком, думаете, все? А сколько таких же бежит следом, боже ты мой! И тут начинается самое драматичное — борьба за медную ручку, за то, чтобы на ней повисеть. Ах, какая тут куча, какой ком катается около заветной двери, как он пыхтит, как дышит, как гогочет, как ревет! И тогда все учителя, сколько их есть в длинном коридоре, бросаются в ту сторону, разгребая себе руками дорогу. Вот они добираются наконец и в четыре, в шесть, в восемь рук, пыхтя, негодуя, багровея от натуги, разбирают, растягивают, раздирают плотно сросшийся, сбившийся, сцепившийся ком.

А его, между прочим, и трогать не надо. Он сам разлетится в стороны, взорвется, как бомба, и осколков не соберешь — только дай срок. Как затрезвонит — сначала на первом этаже, а потом, все выше, выше — неистовый школьный звонок, этот ком точно ветром сдует! А на полу, у двери в актовый зал, останется сиротливая чья-нибудь пуговица, вырванная с мясом — вот вам и доказательство, что безобразие все-таки имело место. Подымайте теперь эту пуговицу и идите с нею по классам (первый «а», первый «б», первый «в», первый «г», первый «д»), идите искать того, чья она, пуговица…

Вы их сразу увидите — потных, жарких, лохматых, с шальными глазами, с потеками грязи на лице. Их отличает от всех остальных выражение безудержного счастья, упоения борьбой з а б о л ь ш у ю м е д н у ю р у ч к у в е ч н о з а п е р т о й д в е р и в а к т о в ы й з а л.

Сейчас их будут стыдить, ставить в угол, отправят умываться, врасплох зададут вопросы, потребуют дневник, но наступит перемена, и они снова побегут к заветной двери и снова сплетутся в яростный ком.

Я это знаю, потому что я сам первоклассник. Я сам все это изведал. Я знаю, как вкусна после перемены холодная вода из-под крана, с таким ржавым железным привкусом. Откроешь кран — и боком-боком под него, и глотать-глотать, не замечая, как стекает по подбородку, на рубашку, за шиворот… А потом — намочить стриженую голову. Сразу станет легче.

…Я первоклассник, и мне не дает покою дверь в актовый зал. Я никогда не видел ее открытой. Слова «актовый зал» звучат для меня: «А-а-а-актовый зал!». Певец делает рот колечком: «А-а-а-актовый зал!..» И круглые, блестящие буковки, как мыльные пузыри, дрожат в воздухе.

Нет, кое-что мы все-таки знаем про этот актовый зал. У Жоры Венчика брат-шестиклассник, и он т а м бывал. На вопросы: «Что? Как?» — он отвечает: «Окна — во! Потолок — во!» Так что кое-что мы знаем, но этого «кое-что» так мало, что лучше совсем его забыть и придумать все самому, с начала до конца. Я и придумываю. Я придумываю так, что за большой белой дверью, если ее распахнуть, начнется дорога, такая длинная-длинная солнечная дорога, исполосованная тенями, вроде как на даче в Мельничном Ручье, дорога, где так сильно пахнет к вечеру расплавленной за день смолой… Только моя дорога длиннее, гораздо длиннее, и по ней можно бежать, бежать, бежать — без конца.

И вот наступает этот день. Как всегда в таких случаях — неожиданный. Он и должен начаться плохо, так плохо, чтобы казалось, будто ничего хорошего сегодня произойти уже не может. И тогда то, что все-таки произойдет, произойдет вопреки всему и будет втройне радостью, вчетверне чудом.

На второй перемене я три раза попадаюсь на глаза жилистой остроплечей физкультурнице в полосатой футболке — черная — белая — черная — белая… Физкультурница хватает меня за плечо цепкими пальцами. Мне больно. От нее головокружительно пахнет табаком и физкультурной раздевалкой. Я испуганно смотрю в ее глаза цвета дождевой тучи, обрамленные короткими черными прямыми ресницами. Я вижу, как быстро-быстро движутся ее крепкие обветренные губы, как вздувается на шее голубая жилка. Наконец из коридорного гуда вырывается: «Бегать по рекреации!.. Категорически!.. Фамилия?.. Запомнил? Рекреация! Бегать нельзя!» Длинным желтым пальцем она показывает пределы, в которых я могу двигаться. Я киваю. Она выпускает мое плечо, и словно пружина освобождается, — я отлетаю прочь! И тотчас с размаху лечу на пол. Кто-то громко плачет рядом. Сбил с ног. Мне и самому больно, но прохлаждаться некогда, удрать бы скорей. Я барахтаюсь в чьих-то ногах, вскакиваю, пытаюсь бежать и снова — эх, не повезло! — снова чувствую на плече твердые, как железо, пальцы. «Опять бегаешь по рекреации!.. — Она называет мою фамилию. — Девочку с ног сбил!.. — Она называет мою фамилию. — Видишь, девочка плачет?.. Идем к завучу!..» — И она еще раз называет мою фамилию.

Физкультурница неумолима. Она ведет меня сквозь туман, направляя властной рукой. Нет-нет, все что угодно, только не завуч!..

Звонок. Спасительный звонок, как порыв свежего ветра, уносит и туман, и жесткую руку с плеча, и меня самого уносит. Подхваченный сильным потоком, я лечу по коридору, врываюсь в класс, бахаюсь на парту. Всё.

Нет, не всё. Тихая, легкая наша Людмила Петровна, плывущая по классу, будто ладья, с пышной русой косой через плечо, самая красивая и самая молодая в школе, насупившись, смотрит на меня. И по тому, как движутся ее густые брови, как морщится ее гладкий высокий лоб, я вижу: на щеках моих — черные потеки, ворот рубахи распахнут, верхней пуговицы нет, дышу я как паровоз и к уроку у меня ничего не готово.

Людмила Петровна смотрит с жалостью и досадой. «Иди умойся». Я покорно иду из класса и думаю о том, что жизнь моя станет теперь невыносимой, потому что я вынужден скрываться от физкультурницы, а куда скроешься — завтра ее урок! Ах, что там, скрывайся не скрывайся, фамилию мою она знает, и теперь жди самого худого: на следующем уроке откроется дверь, войдет завуч, все встанут, и только один я буду знать, зачем он вошел…

У нашего завуча очень трудное имя-отчество. Такое трудное, что нам его говорили по складам, и писали на доске, и снова говорили, а мы все равно не запомнили. Не то Шухнарьян Шухнарьянович, не то Забельзан Забельзанович, не то Зангезур Зангезурович, не то Занзибар Занзибарович… Нет, Занзибар — это остров. А впрочем… Одно я помню твердо: имя и отчество звучат одинаково.

Ну вот, назовет он меня по фамилии, а я? Как я назову его, если понадобится? А ведь может понадобиться. И я уже слышу: «Ты что, такой-то, не знаешь, как меня зовут? Учишься, такой-то, в школе и не знаешь, как зовут завуча? Нет, такой-то, этого я не потерплю. Пускай придут твои родители и…» Вот тут фантазии моей не хватает. И… И… Что «и»? Что-нибудь худое, конечно.

И по дороге в уборную, и под краном, из которого хлещет ледяная, пахнущая хлоркой вода, я все пытаюсь вспомнить: Курагор Курагорович?.. Брамапут Брамапутович?.. Нет, не то. Помню только: странное, неслыханное, диковинное… Вода попадает мне за ворот, я вздрагиваю, гогочу, и голос мой гудит звонко и кафельно, и отчего-то становится легче. Даже веселей.

Встряхивая мокрой головой, шагаю обратно. Коридор — рекреация! — лежит передо мной непривычно тихий и пустынный. Только далеко где-то барабан, что ли: тра-та-та-та… И еще: длинь-длинь-длинь… Непонятно. Длинь-длинь…

Я медленно взмахиваю крыльями и бесшумно лечу над коридором, отдыхающим от сотен ног, над истертым, истоптанным паркетом, лечу, вытягивая клюв и гортанно крича: «Ре-кре-ация!.. Ре-кре-ация!..» Разумеется, я кричу про себя, но с большей охотой я кричал бы вслух, тогда получился бы настоящий ворон. Я подлетаю к самой двери в актовый зал, дотрагиваюсь до нее клювом, цепляюсь когтями за медную ручку и повисаю на ней…

Длинь-длинь-длинь… Совсем рядом. Я упираюсь ногой в другую створку двери и… плыву. Плавно, медленно. Это невероятно, невозможно, неправильно — как хотите, — но дверь движется, и я плыву на ней! Без скрипа, без стука она отворяется наполовину и замирает. Я отпускаю ручку и робко, с бьющимся сердцем, заглядываю в зал.

Первое ощущение — ослеплен! Жмурюсь сильно-сильно, так, что становится жарко глазам, а внутри глаз мелькают фиолетовые зайчики. Открываю глаза. Свет. Огромное белое пространство, полное яркого солнечного света. Такого густого, что кажется, его можно мять в руках, и лепить из него тугие желтые шары, и кидать их вверх — вот так! Вот так! Вот так!..

Длинь-длинь-длинь… Я вижу широкую сцену, а на ней — кружком сидят ребята в белых рубашках, в красных галстуках. Четверо… Нет, пятеро. А вот и шестой — спиной ко мне.

У одного труба в руках. Другой с барабаном. Третий держит мандолину. Четвертый — большие медные тарелки. Пятый — длинь-длинь-длинь — ударяет деревянными молоточками по металлическим пластинкам. Это ксилофон, я знаю. А шестой… Шестой подымает палочку.

Оркестр!..

Подхожу ближе, на цыпочках, но паркетина встрескивает под ногой. Дирижер резко, через плечо оборачивается, и я вижу девятиклассника Мишу Гуревича — мелкокудрого, белозубого, верхний ряд зубов у него кривой и теснится, один лезет вперед другого, словно их там больше выросло, чем положено, и места им не хватает. Миша смотрит на меня, приоткрыв рот в улыбке, и зубы его сверкают, а короткие курчавые волосы дымятся от солнца. Я улыбаюсь в ответ, хотя знаю: улыбка не ко мне, она появилась раньше, чем я вошел.

Пауза. Миша смотрит на меня. Я улыбаюсь невпопад. Музыканты тихо пробуют свои инструменты. Бом-бом-бом… Тра-та-та-та. Длинь-длинь-длинь… Тэннь!..

Кончилась пауза. Миша отворачивается и взмахивает палочкой.

Никто не знает первоклассника, никто не хочет его знать, никого он не интересует, зато первоклассник знает многих, а интересует его — всё. Первоклассник знает Мишу Гуревича — председателя совета дружины, дирижера шумового оркестра, чемпиона школы по шахматам. Первоклассник, где бы ни встретил он Мишу, проводит его влюбленными глазами. Но что Мише Гуревичу до какого-то гологолового, вечно шныряющего под ногами, хрипло орущего, сопливого первыша!..

Миша взмахивает палочкой. И в бряке, стуке, звяке, звоне я сразу угадываю: «Братишка наш Буденный, с нами весь народ…» Я знаю эту песню! «Приказ голов не вешать и глядеть вперед…» Трубач замечательно ведет мелодию, встряхивая белой челкой! «И с нами Ворошилов, первый красный офицер…» А мандолина, мандолина вторит напряженной дрожью… «Сумеем кровь пролить за СССР!..»

Песня свободно раскатывается по залу, уходит вверх, к белому лепному потолку, где сверкает огромная хрустальная люстра, а я всей грудью вдыхаю какой-то особенный, легкий, бегучий воздух актового зала. Высокие овальные окна нижнего ряда закрыты. Верхние окна, словно иллюминаторы, круглые. Один иллюминатор распахнут. И вот я своими глазами вижу, как в этот иллюминатор влетает птица и, сделав круг над залом, садится на люстру…

Разве такое забудешь?

Разве утерпишь, чтоб не рассказать кому-нибудь?

Я рассказываю про все про это Жоре Венчику.

А надо знать Жору Венчика. Надо видеть его высокие алые щеки, этакие пышные булочки, которые почти прикрывают карие Жорины глаза, ярко поблескивающие из-за красных горушек, покрытых белым пушком.

Повторяю, надо знать Жору Венчика. Он все время бежит, кипит неистово. Он и за партой бежит. На бегу Жора успевает читать, и читает все подряд, и каждый день врывается в класс, вскакивает на парту и кидает нам, как подарок, новое удивительное слово. «Кэб! — кричит Жора. — Эшафот! — кричит Жора. — Кузина!»

Я не слышал, чтоб у кого-нибудь эти незнакомые слова звучали так прекрасно, звонко, радостно, как у Жоры. Жора наслаждается словом — его рокотом, треском, шипом, свистом. Он не гусарит — вот, мол, что я знаю. «Корпия! — кричит Жора. — Дельта!.. Вассал!..» И красивые эти слова открывают классное утро. Жора настраивает утро, как настраивают рояль.

И вот мы с Жорой Венчиком — после уроков, когда коридор пуст и все уже в раздевалке, а мы благополучно отсиделись в классном шкафу, — мы с Жорой открываем дверь в актовый зал. Мы открываем ее вместе, вдвоем, мы разом тянем за медную ручку и вместе, тесно прижавшись друг к другу, входим…

Никого. Оркестр ушел, оставив на сцене сдвинутые в кружок стулья. И кажется, будто они, степенно поскрипывая, обсуждают в безлюдной тиши всякие свои важные вопросы. Когда вернутся музыканты, какой замечательный дирижер Миша Гуревич и какая будет завтра погода…

Жора Венчик вспрыгивает на сцену. Я за ним. Жора надувает свои и без того круглые щеки. «Во!..» И делает руками широкий круг.

Жорино «во!» взлетает к потолку, поселяется ненадолго в блестящих висюльках люстры и падает легким звоном вниз, туда, где двумя сомкнутыми колоннами по залу шагают стулья, а между ними, в проходе, простерся широкий, словно улица, красный ковер.

«Во!» — швыряет Жора на всю длину зала. И это «о-о-о!» летит, точно обруч от серсо.

Жора сверкает глазками, делает стойку, возвращается на ноги, хлопает в ладоши — кр-рак! — будто ореховая скорлупа лопнула — и кричит во всю ширь великолепного зала: «Кэб!» Точно копье брошено в цель. «Кэб!» Пауза. Наслаждение, которого не передашь словами. Зал возвращает нам тысячу копий! «Эшафот!» Ф-о-от… Будто тысяча кораблей разом покидает порт. «Кузина!» Кто-то мрачный гулко зовет Зину…

А если вместе? Вот так: «Гурман!.. Лафет!.. Маэстро!.. Эскулап!»

Особенно здорово, когда посылаешь одно слово вдогонку другому. Тогда они сталкиваются где-то в центре зала, раскалываются на части, а потом слепляются как попало, странно, диковинно, ни на что не похоже…

А дальше, в одно неуловимое мгновение, мы с Жорой кричим: «Алебарда!!.» В дальнем левом углу зала внезапно возникает маленькая дверца. Оттуда появляется человек. Жора Венчик исчезает. Непостижимым образом, как в мультфильме. Вжик — и нету!..

И вот я стою один на сцене, на самом ее краю, и уже не слышу, как возвращается ко мне «алебарда». Взгляд мой и слух мой прикованы к человеку, который ступил на красный ковер и чуть вразвалку, мягко, неторопливо приближается ко мне. И сначала я догадываюсь, а потом отчетливо вижу: з а в у ч! И хотя у меня еще достаточно времени, чтоб убежать, и, конечно, он меня не догонит, и тем более не может узнать меня, раз он меня не знает, — я не двигаюсь с места, потому что ноги мои приросли к полу. Все ближе и ближе подходит седой человек с горячими, навыкате глазами.

— Здравствуй, — говорит он мне. — Почему не отвечаешь? — говорит он мне. — Э, да у тебя язык отнялся, бедняга! Неужели я такой страшный?.. — Он вытягивает нижнюю губу, в раздумье покачивает головой, прикрывает глаза выпуклыми желтыми веками.

Я открываю рот, я хочу поздороваться, я очень хочу поздороваться, но со мной что-то случилось, — наверно, и правда язык отнялся, и, представив себе этот кошмар, я немею окончательно.

Завуч крепко проводит рукой по лицу сверху вниз, как делают взрослые, чтобы снять усталость, и я вижу, что рука у него тоже седая.

— У тебя звонкий голос, — говорит завуч, — очень звонкий. Я услышал его во-он там. — Он показывает пальцем себе через плечо. — Куда же девался твой звонкий голос? Мне показалось или ты пел? Конечно, пел. Иначе, зачем залезать на сцену. Скажи, ты пел? Ну, ясно, по лицу вижу — пел. Спой-ка мне что-нибудь…

Бедная моя голова совсем кругом пошла!

А завуч садится на стул в первом ряду, прямо напротив меня, устраивается поудобнее, кладет ногу на ногу и, покачивая большим черным ботинком, ждет.

Мы молчим. Долго молчим. Я — втянув голову в плечи. Он — устало полуприкрыв веки. Молчание накапливается, как гроза, и слезы уже вскипают где-то за ушами и вот-вот брызнут прямо в завуча. А где-то — но где? — притаился Жора Венчик, ему хоть бы что. И над всеми над нами — холодный, как зимнее небо, равнодушный актовый зал.

Завуч качает головой.

— Ай-я-яй, ну как тебе не совестно. Завуч, почтенный человек, седая голова, десять минут ждет твоей песни, а ты…

Я слизываю языком первую слезу. Если он видит по моему лицу, что я пел, так почему он не видит, как я сейчас мучаюсь! Ведь у меня язык отнялся!

— Ну ладно, — говорит завуч, — я понимаю, это бывает. — Он тяжело подымается. — Если ты захочешь поговорить со мной, приходи в кабинет. В любое время приходи. Ты только скажи: «Я тот мальчик, который пел один в актовом зале и которого ждет Исидор Исидорович». И тебя сразу пропустят. Только не забудь: Исидор Исидорович. А то многие забывают… Ну, а я уж тебя не забуду. Не каждый день встречаешь человека, который поет один в таком зале. Ты первоклассник? — Я кивнул. — Первоклассник… — Завуч вздыхает. — Ученики с годами как-то глупеют, а первоклассники, они умные люди…

Завуч уходит в ту же дверь, из которой появился. Уходит, ни разу не обернувшись, так и не сказав двух слов, которых я безропотно ждал: «Н е м е д л е н н о в о н!» Он думает, что я пел. Если б он знал, что я просто кричал!..

Откуда-то раздается голос Жоры Венчика: «Ушел, да?» Я оглядываюсь, смотрю под ноги. Рядом — какой-то деревянный козырек. Оттуда выглядывает Жорина голова. «Суфлер!» — вкусно произносит Жора и, блестящие его глазки вспыхивают еще ярче.


* * * | Повести и рассказы | * * *