на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава 2

Они поссорились. Они поссорились впервые, и это было так странно и так страшно, что Тамара боялась даже думать об этом, просто запретила себе: не вспоминай, ничего не случилось. Просто приснилось что-то очень нехорошее, и теперь ни с того ни с сего ноет сердце, болит голова, дрожат руки, и вообще все не так, как надо. Просто на дурные сны нельзя обращать внимание, нельзя их вспоминать, толковать и анализировать — и тогда они быстро забудутся, никак не влияя на жизнь.

Не вспоминать и не анализировать не получалось. Она вновь и вновь возвращалась в этот сон, стараясь задним числом передумать его, переделать, сказать какие-то другие слова и услышать другие слова, а лучше бы — вообще никаких слов не слышать…

Ведь началось-то все с пустяка. С такой ерунды, что она и сейчас, когда лавина обрушилась и раздавила ее, не верила, не могла поверить, что началом этой лавины стал даже не мелкий камешек, а так, сухой листок, занесенный в неподходящее время в неподходящее место случайным сквозняком.

После очередной убогой презентации, где требовалось обязательное присутствие совершенно необязательного народа, Тамара забежала к себе в кабинет — переобуться, новые туфли оказались невыносимо неудобными, в них она до дому просто не дошла бы. Она переобулась, покидала в сумку всякие необходимые мелочи, по обыкновению оставленные на столе, и присела на минутку — выкурить в тишине и покое сигаретку, о которой она мечтала почти три часа. И тут дверь открылась и вошел Евгений, мрачный и раздраженный. Наверное, олимпийское спокойствие и вежливые улыбки на этой чертовой презентации и ему дались нелегко.

— Устал? — с сочувствием спросила Тамара. — Ну и сборище, да? Зачем они все это организуют? Позорятся только… Я тоже ужасно устала. Прямо ноги не держат.

— Что-то не похоже, — желчно заявил Евгений, глядя на нее злыми глазами. — Порхала весь вечер, как бабочка над цветами. Над цветочками-василечками.

— Ну вот еще. — Она вяло улыбнулась, почему-то решив, что он пытается сделать ей комплимент. Только вот тон у него был какой-то странный… — Скажешь тоже — порхала! Я женщина солидная, мне порхать возраст не позволяет. Да и не было там никаких цветочков, тем более васильков… Слушай, а правда, вот интересно: такие деньги во все это вбухали — и ни одного цветочка! Как ты считаешь — это они просто не подумали или для экономии?

— Перестань, — оборвал ее Евгений все таким же противным голосом. — Не уводи разговор в сторону. Ты прекрасно поняла, о каких василечках я говорю.

— Нет, не поняла, — совершенно искренне ответила Тамара.

Она вообще не понимала, что происходит. Похоже, никакого комплимента он говорить не собирался. Тогда вообще о чем идет речь? Что-то уж очень сильно он злится. Может быть, случилось что-то, о чем она не знает? И, судя по всему, это «что-то» касается ее. Тогда тем более странно, что она об этом не знает. Конечно, в этом здании вечно бурлили, бродили и вызревали всякие слухи, сплетни, дурацкие домыслы и откровенные наветы, они возникали на пустом месте, переплетались, модифицировались, питались друг другом и в конце концов застывали цементной плитой «есть мнение». Имя им было легион, и знать все это было невозможно. Но Тамара всегда была в курсе по крайней мере самых важный «мнений», а уж если дело касалось ее, то всегда все знала до мелочей. А сейчас не знала. Наверное, что-то свеженькое. И к тому же — неприятное. Уж очень Евгений свет Павлович сердит, она его таким и не видела никогда.

— Жень, говори по делу, не томи. — Она сломала в пепельнице недокуренную сигарету и полезла в пачку за новой. — Ну, что там еще стряслось? Серьезное что-нибудь или просто кто-нибудь языком метет?

— А что ты считаешь серьезным? — резко спросил он. — Для меня, например, все это очень серьезно.

— Что — это? — встревожилась она. — Жень, ну что ты вокруг да около! Говори сразу! У тебя что, неприятности?

— А ты считаешь, что мне это должно быть приятно, да? — с едва сдерживаемой яростью заговорил он. — Я что, должен радоваться, когда ты с этим сопляком перемигиваешься?

— С каким сопляком? — растерялась она. — С кем это я перемигивалась? Ты что, с ума сошел?

— И хихикала! — Он, не слушая ее, уже почти кричал. — Глазки строила! Он на тебя весь вечер пялился!

— Тихо! — Тамара заметила, что и сама почти кричит, перевела дыхание и сказала спокойнее: — Давай по порядку. Кто пялился?

— Ты прекрасно знаешь кто, — помолчав, холодно сказал он. — Зачем этот киношник тебе понадобился? Он что, пообещал тебе главную роль в своем новом фильме? Ради чего это ты с ним так любезничала?

Тамара с изумлением уставилась на него, не понимая, не желая понимать, как он может высказывать ей какие-то претензии в связи с каким-то случайно залетевшим на халяву киношником Васей. Да и вряд ли этот профессиональный посетитель провинциальных презентаций на самом деле был киношником… А если и был — то наверняка из сорок девятого эшелона. Если и вовсе не из сто двадцать седьмого. И при чем тут она? Она что-то не помнила, чтобы на этой презентации хоть с кем-нибудь общалась больше трех минут. А с киношником Васей и того меньше — он рассказал какой-то анекдот о жизни режиссеров, она смысла не уловила, но вежливо посмеялась. Ну, не из-за этого же весь сыр-бор?

— Тьфу на тебя, — с облегчением сказала Тамара и опять сломала в пепельнице недокуренную сигарету. — Как ты меня напугал… Я подумала, что и вправду что-нибудь серьезное.

— Конечно, для тебя это пустяки! Перед всеми хвостом мести! Ничего особенного! Дело привычное!

Тамара обиделась и рассердилась. Это было очень несправедливо. И еще это было очень не похоже на него, совсем не похоже, за много лет она не слышала от него ничего подобного, не видела его таким… невменяемым. Сердитым видела, и даже злым, и отношения они время от времени выясняли, и не раз обижались друг на друга… Но никогда он не оскорблял ее.

— Жень, подожди, — сказала она беспомощно. — Ты себя-то слышишь? Ты думаешь, что говоришь? Ты что, на самом деле так считаешь?

— Да, — отрезал он зло. — Я так думаю. И все так думают. И не делай такие невинные глазки! Ты и сама прекрасно знаешь, что это правда! Ты и со мной спуталась, чтобы карьеру сделать! Любовь! А сама с мужем не развелась! Семья ей важнее! А из меня дурака можно делать, да? Глазки кому попало строить?!

Он говорил и говорил, но она уже почти ничего не слышала, сидела не ощущая собственного тела, неподвижными глазами смотрела в его бледное, осунувшееся, злое лицо. Совершенно чужое лицо. Как его лицо могло вдруг стать для нее чужим? Это было совершенно невозможно.

Кажется, он закончил сольное выступление и о чем-то спрашивал ее. Она не поняла — о чем, просто не услышала. Так и сидела, сведенная судорогой боли и беспомощности, и смотрела на него пустыми глазами. Он тоже какое-то время молча смотрел на нее, потом вдруг резко повернулся и вышел, хлопнув дверью. Не нарочно — просто не придержал, чтобы не хлопнула, а ведь всегда придерживал…

О чем хоть она думает? Двери какие-то. Думать надо совсем о другом. Думать надо о том, как теперь жить.

…Какой день она думает, как теперь жить? Она не помнила. Первые дни после их ссоры, когда Тамара еще ходила на работу, она считала: прошел один день… два… три… Наверное, завтра он придет — и все будет хорошо. Семь дней, восемь… одиннадцать… Просто ему неловко после всего этого прийти как ни в чем не бывало. Он, наверное, сначала позвонит. Пятнадцать дней… двадцать… тридцать… Может быть, позвонить ему самой? Страшно. Ей было страшно, потому что она все время помнила его чужое лицо и его чужие слова.

А потом она заболела и перестала считать дни и ждать его звонка. И перестала думать, как жить дальше. Как-то так получилось, что жить дальше совершенно не интересно, ну и думать тут не о чем. Так она и лежала круглыми сутками ни о чем не думая, ничего не желая, почти не замечая, кто там ходит по дому, входит к ней, что-то говорит, дает лекарство… Она послушно глотала таблетки, запивала водой, вслушивалась в голоса, которые о чем-то ее спрашивали, — и не понимала, кто и о чем ее спрашивает. Иногда отмечала про себя: это дочери… это муж… это Лена, она у нее работает… Хотя нет, Лена работает уже не у нее. У Лены теперь другой начальник. Или начальница? А, все равно. Теперь ей было вообще все равно. Всегда. Она ничего не хотела и не ждала, потому что знала, что скоро умрет, а что можно хотеть и ждать обреченному? Разве только покоя. А то все ходят, говорят, спрашивают, пытаются лечить, пытаются покормить, пытаются делать бодрые лица и голоса… Ей мешали бодрые лица и голоса. Ей любые лица и голоса мешали. Они не давали ей спать. Спать, спать, спать… Если она сейчас и могла чего-нибудь хотеть, чего-нибудь любить, чего-нибудь ждать, так это был сон. Сны… Нет, все-таки сон. Потому что он был один, просто многосерийный. Одна серия заканчивалась — и она просыпалась. Она засыпала — и начиналась следующая серия. Она покорно пережидала периоды бодрствования, в мельчайших подробностях вспоминая предыдущую серию этого многосерийного сна, и, как только ее оставляли в покое, тут же засыпала, робко ожидая продолжения. Она заранее знала, что ей будет сниться, но все-таки немного побаивалась: а вдруг что-нибудь не то? Но всегда снилось то.

Это началось еще тогда, когда она не считалась больной, когда еще ходила на работу, и общалась с людьми, и выполняла привычные обязанности, и возвращалась домой, и что-то делала по хозяйству, и даже, кажется, смотрела телевизор. Или уже не смотрела? Наверное, не смотрела, потому что уже тогда старалась поскорее уснуть. Уснуть и видеть сны…

Первую серию этого сна Тамара увидела в первую же ночь после ссоры с Евгением. Сон был точным повторением того, что было в ее жизни, и когда она проснулась, то горько расплакалась от того, что сон оказался таким коротким. Хотя и вместил в себя целый год — тот первый год, когда не вовремя растаявшая снежинка исполнила ее нечаянное желание.

…Было так, будто они увидели друг друга впервые — и оба тут же потеряли голову. А ведь на самом деле были знакомы несколько лет… ну, не то чтобы кто-то их специально знакомил, но, работая в одной структуре, невозможно было не встречаться на совещаниях, не сталкиваться в столовой, не здороваться, случайно увидевшись на улице… И невозможно было не знать друг о друге все, потому что здесь все всё друг о друге знали. Она никогда специально не прислушивалась к разговорам на тему «кто, где, с кем, о чем, когда, какая квартира и на ком женат (за кем замужем)», но, как оказалось, и она запомнила ненароком много подробностей из того, что о нем говорили. Правда, как потом выяснилось, процентов девяносто из всего этого было чистой воды брехней, как брехней было процентов девяносто из того, что говорили о ней. Когда это обнаружилось, Тамара страшно расстроилась, а Евгений искренне веселился, дразнил ее, рассказывая якобы услышанную им новую дикую сплетню, и время от времени пугал предположениями о том, что будут говорить, когда узнают о них. Вот странно: в коллективе, где нельзя было даже посмотреть на кого-то без того, чтобы из этого тут же не сделали далеко идущие выводы (а иногда — и оргвыводы), никто ничего не знал об их романе. Об их любви. Это была та самая любовь, в которую Тамара раньше не верила, считала дурью, патологией, сумасшествием и злостной мистификацией киношников.

Нет, это не было мистификацией. Дурью, патологией — может быть. Сумасшествием — наверняка. Но никак не мистификацией. Это было что-то очень настоящее, что-то настолько реальное, что все остальное в жизни казалось просто ожиданием этой любви. Да, вот именно: все, что она видела, слышала, чувствовала и делала до сих пор, — все это было только для того, чтобы стать той, в которую влюбился Евгений. И он, конечно, жил не просто так — он тоже создавал себя таким, в которого она не могла не влюбиться. Ей было совершенно ясно, что они и родились-то для того, чтобы в конце концов встретить друг друга, найти, узнать. Она поверила в древний миф о двух половинках, которые ищут друг друга, потому что составляют одно целое и друг без друга просто не могут жить. Она знала, что и Евгений чувствует то же самое.

Она очень изменилась. Ощущение горячего, пьянящего, нестерпимого счастья будто отгородило ее ото всех — от друзей, от работы, даже от семьи, — и в то же время все, что ей приходилось делать, получалось как-то на редкость легко, играючи, как бы само собой.

Иногда по привычке она заглядывала в зеркальце над кухонной мойкой — и зажмуривалась, не решаясь поверить в то, что видела своими глазами. В принципе, раньше она себе нравилась… Ну, почти всегда. Но никогда даже и не подозревала, что может быть такой красавицей, что на свете вообще бывают такие красавицы. Она видела женщин, которые со временем расцветали, хорошели необыкновенно, но всегда это происходило постепенно, именно со временем. С ней произошло что-то другое, она не расцветала со временем, и никакого времени у нее не было на всякие такие расцветания. Это произошло мгновенно, будто от удара молнии треснула скорлупа, в которой она была замурована, и осыпалась, и исчезла, открывая ее — новую. А горячий, напряженный, чуть хриплый голос Евгения плавил пространство вокруг нее, он говорил сумасшедшие, невозможные слова, и этот голос, эти слова меняли ее безвозвратно. Тогда, в первый вечер, когда он провожал ее до дому, и крепко держал за руку, и плавил пространство своим горячим хриплым голосом, она ничего не говорила ему в ответ. Она была ошеломлена, испугана — и счастлива. Вот такая, испуганная и счастливая, она и вошла в собственную квартиру, которая вдруг показалась ей чужой, и на диване в гостиной валялся совершенно чужой человек, который вот уже двадцать лет был ее мужем.

Николай медленно оглянулся на нее, сказал «привет» своим неторопливым спокойным голосом, хотел отвернуться к телевизору, но вдруг замер, пристально рассматривая ее, и на лице его все явственнее проступало недоумение. Или недовольство? Тамара поймала себя на мысли о том, что никогда не могла понять выражения лица мужа.

— Ты что, влюбилась? — без выражения спросил Николай после минутного молчания.

— Да, — ответила она растерянно.

До его вопроса она не знала об этом. И, кажется, пока не была готова узнать. Но он спросил — и она ответила «да», и поняла, что это правда и что теперь делать — она не знает.

— И что ты будешь делать? — опять помолчав, спросил Николай все тем же спокойным, слегка сонным голосом.

— Не знаю, — честно ответила Тамара и тут же запаниковала. — А ты?

— А при чем здесь я? — Николай поднялся с дивана, потоптался на месте, пожал плечами. — Не я же влюбился… Я ничего не должен делать. У меня семья, я о семье должен думать.

Он повернулся и вышел из комнаты.

Тамара постояла, растерянно оглядываясь, будто попала в незнакомое место и теперь не знала, что ей здесь делать, а потом на автопилоте начала привычную возню: подошла к телевизору, выключила его, поправила покрывало на диване, аккуратно свернула плед, убрала подушку в шкаф, вытряхнула окурки из пепельницы, собрала с пола газеты и сложила их стопкой на журнальном столике, поставила на плиту чайник, перемыла посуду, покормила Чейза, начистила картошки, поставила ее варить и в ожидании Наташки зашла к деду поговорить. То есть она знала, что говорить об этом с дедом не будет, но ей казалось, что, о чем бы она с ним ни говорила, ей станет яснее, что делать с этим. Потому что странный разговор с Николаем ничего не прояснял, а, наоборот, все запутывал.

Дед сидел в кресле под торшером и читал газету. Выглядел он неплохо, даже, можно сказать, очень хорошо выглядел — бодрым и вполне здоровым. Только очень сердитым.

— Пап, ты как себя чувствуешь? — спросила Тамара, устраиваясь на ковре рядом с креслом деда и прижимаясь головой к его коленям. — Я тебе виноградику принесла. «Дамские пальчики».

— Как я себя чувствую! — сварливо сказал дед, привычно опуская сухую прохладную ладонь на ее стриженый затылок. — Как дурак я себя чувствую! Всю жизнь жили — не тужили, горя не знали, а теперь вон чего! И тебе Чечня, и тебе бандиты, и тебе беженцы, и тебе наркоманы… Виноград почем брала?

— Нипочем, — соврала Тамара, потихоньку радуясь боевому дедову настрою. — Пап, ты же знаешь — я взятки виноградом беру. И сыром. Сыр я тоже принесла, твой любимый, с вот такими дырками!

— Ага. — Дед саркастически хмыкнул и потрепал ее за ухо. — А селедочкой ты взятки не берешь, а? Солененькой… С лучком и постным маслицем!

— Селедкой не беру, — отрезала Тамара строго. — Тебе селедку нельзя, ты же знаешь. А виноград можно. Что дают — то и ешь.

— Балуешь ты меня, доченька. — Дед вздохнул, погладил ее по голове, и Тамаре показалось, что рука у него дрожит. — За что ж мне счастье такое на старости лет? Живу, как в раю, и умирать не надо…

— Не надо, конечно, не надо, — быстро согласилась Тамара. — Папочка, ты уж не умирай, пожалуйста! Как я без тебя?

Дед тихонько засмеялся, опять погладил ее по голове, вздохнул и заговорил назидательным тоном:

— Умирать когда-нибудь все равно придется. Все умирают. Ты об этом не думай. Ты о жизни думай. У тебя и без меня жизнь будет. У тебя семья, дети — вот о них ты и думай… У тебя случилось что? Чего маешься-то?

— Я вспомнила, — сказала Тамара нерешительно. — Я еще маленькая была и нечаянно услышала… Мама тебе говорила что-то такое… что-то про то, что ты хотел от нее уйти… ну, к другой женщине. А тут я появилась — и ты остался. Из-за меня. Это правда?

— Правда, — с удовольствием подтвердил дед. — Слышала, значит… И как запомнила? Тебе и трех тогда не было… Хотел уйти, было дело. По молодости каких дров не наломаешь! Мы с Настей тогда ссорились сильно. Все ссорились и ссорились… Ну, я и взбрыкнул: мол, не нравлюсь — так другой какой понравлюсь! Какая помоложе! Мне тогда только пятьдесят стукнуло, что за возраст для мужика? А Настя была на пять лет меня старше, ты же знаешь… Ох, как она обиделась… Если бы не ты, так бы она и не простила, так бы мы и разлетелись в разные стороны. И была бы у меня совсем другая судьба.

— Пап, выходит, я тебе всю жизнь перекроила? — Тамара подняла голову, тревожно заглядывая деду в лицо. — Выходит, если бы не я, ты, может быть, был бы счастлив с кем-нибудь еще… ну, с какой-нибудь молодой и красивой. И дети, может быть, у тебя свои были бы…

— Глупая ты, — сказал дед сердито. — Молодая еще — вот и глупая. Разве ты мне не своя? Может, если бы не ты, так я и счастья настоящего не знал бы. Женщина — это одно дело, это совсем другая любовь… Какая ни будь сильная, а все равно проходит. А семья — это дети, важнее этого ничего в мире нет. Ты же это и сама знаешь, что я тебе об этом говорю… Вот важнее тебя у меня ничего в жизни и не было…

— Папа, я тебя люблю, — сказала Тамара, опять утыкаясь головой в его колени и стараясь не заплакать.

— Так потому и живу, — рассудительно заметил дед, легонько отталкивая ее, и зашуршал газетой. — Иди, займись делом. Сейчас небось Наташенька придет. Кушать захочет. И твой голодный сидит. Иди, иди, не трать время на меня.

И Тамара пошла заниматься делом — встречать Натку, накрывать на стол, кормить свою семью и ждать звонка Анны. Все было как всегда, и все было не так. Николай, как всегда, молча ел, не обращая внимания на нее и не прислушиваясь к щебетанию дочери, — это было привычно, но сейчас выглядело странным и неправильным: как он мог вести себя как всегда после их разговора? Сама Тамара, как всегда, подавала тарелки и убирала тарелки, резала хлеб, заваривала чай, а в перерывах между всей этой мелкой суетой присаживалась к столу, чтобы успеть что-то проглотить, и дать отдых ногам, и ответить на сто двадцать пятый Наташкин вопрос, и опять вскакивала, чтобы отнести деду чай, печенье и виноград и налить Чейзу свежей воды… Как она могла вести себя как всегда после их разговора?

После ужина она вымыла посуду, приказала Наташке ложиться спать, а сама стала одеваться, готовясь вывести Чейза на прогулку. В прихожую выглянул Николай, неуверенно предложил:

— Хочешь, я с ним погуляю?

Как всегда…

— Да ладно, — как всегда, ответила Тамара. — Не надо, я уже оделась… Чейз, гулять!

Было уже поздно — одиннадцатый час, наверное, — и во дворе, темном и тихом, никого не было, со стороны улицы изредка доносился шум проезжающей машины, а с другой стороны, из глубины почти не освещенного парка, слышался молодой бесшабашный смех. Кажется, не очень трезвый. Вдруг там что-то хлопнуло, зашипело, и в низких тучах над голыми ветками деревьев расцвел букет разноцветных огней невыносимой яркости. В парке восторженно завизжали, загомонили, захохотали, и Тамара тут же вспомнила прошлый Новый год, и норковую свадьбу у них во дворе, и медленный редкий снег, и свою протянутую руку — «подайте, Христа ради»… Если можно было бы вернуться в ту ночь, она бы думала только о том, что Аня должна быть счастлива. Она ведь и думала только об этом, она не хотела загадывать никакого другого желания — только счастье для Ани. Она ведь предчувствовала, да нет, она точно знала, что Ане понадобится помощь провидения… И она почти загадала желание, почти сказала его вслух, и странная пластинчатая снежинка уже нашла ее протянутую руку, оставалось только высказать свое желание этой снежинке, чтобы она растаяла от тепла слов, и впитала эти слова в себя, и растворила их в мировом пространстве, в космосе… В чем там положено растворяться загаданным в новогоднюю ночь желаниям? И все у Анны было бы хорошо… Тамара невесело хмыкнула про себя. Она знала, что суеверна, что придает слишком большое значение приметам, совпадениям, числам, именам… Знала, что все это — ерунда. Но ей нравилось быть суеверной, ей нравилось придавать значение всей этой ерунде. И за такое к себе отношение вся эта ерунда никогда ее не подводила: приметы сбывались, желания исполнялись, совпадения помогали ей жить… И если бы тогда, почти год назад, она успела загадать желание про Анну, — не было бы у ее доченьки такого тягостного, такого страшного года, не замучил бы ее этот наркоман до полубезумного состояния, не осталось бы у нее в душе выжженной пустыни… Ладно, сейчас все, кажется, налаживается… тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы. Аня оживает, успокаивается, поступила в институт, у нее новые друзья и подруги, похоже, вполне нормальные ребята. Но как же тяжело все это далось! Неполные два месяца замужем за алкоголиком, наркоманом и садистом до неузнаваемости изменили Анну. И дело даже не в том, что от глупой детской доверчивости, от наивной романтической веры в совершенство мира не осталось и следа. Дело в том, что Анна научилась бояться. Сначала Тамара думала, что дочь боится своего безумного мужа, но и после развода она боялась… Чего? Безумный муж исчез, будто его и не было, никто его не видел, ничего о нем не слышал, ничто не напоминало Анне о том, кого она (во имя великой любви, а как же) решила «спасать», — и это чуть не стоило ей жизни. Тамара с огромным трудом и с большими потерями — потому что в страшной спешке — поменяла квартиру, которую они подарили Анне на свадьбу, и теперь Анна жила в другом районе, в другой обстановке, с другими соседями, которые ничего не знали о кошмаре ее замужества, все было другим — кроме оставшегося в ней страха. Тамара знала, что винить себя в этом глупо, но все-таки винила. Вот если бы тогда она не загляделась на странную, неправильную пару, если бы не заслушалась горячим, хриплым, сводящим с ума голосом, — она успела бы выпросить у судьбы милости для своей девочки. Ничего, по крайней мере на этот раз — а Новый год уже скоро, всего месяц ожидания, — она точно знает, что загадать: пусть Анна станет прежней. Пусть даже эта бестолковая щенячья восторженность к ней вернется, только бы исчез этот страх. И скрытность. И недоверие — даже к ней, к родной матери…

Чейз носился по двору, время от времени ныряя в кусты, росшие вокруг детской площадки, подбегал к ней, тявкал негромко, бросался прочь, приглашающе оглядываясь, — что-то он там, в заснеженной песочнице, нашел интересное. Тамаре не хотелось с ним играть, она устала, замерзла и расстроилась от мысли об Анне.

— Чейз, домой, — позвала она негромко. — Пойдем, а то еще простудишься…

Она понимала, что Чейз еще не набегался, и безветренные минус два — это не повод, чтобы запирать бедного пса в четырех стенах, и поэтому почувствовала себя виноватой. Чейз тут же воспользовался ее замешательством: он возмущенно тявкнул, подпрыгнул на месте козлом и помчался куда-то за угол дома, размахивая ушами и расстилая хвост шлейфом. Тамара обреченно вздохнула и потрусила за ним — избалованный вниманием и лаской пес мог запросто кинуться на грудь какому-нибудь случайному прохожему, а тот мог не понять душевного порыва любвеобильной твари и испугаться — или от страха как-нибудь обидеть Чейза. Ну, так и есть: какой-то человек одиноко торчал под фонарем, а Чейз уже носился вокруг него, временами тормозя, припадая на грудь и по-щенячьи с подвизгом тявкая.

— Не бойтесь! — закричала Тамара издалека и побежала к запорошенной снегом фигуре под фонарем. — Не бойтесь, он не кусается! Он очень добрый, просто глупый! Это он вас играть зовет… Чейз, ко мне!

Она была уже рядом, когда человек повернулся, — и она споткнулась, поскользнулась на обледеневшем тротуаре и уже начала падать, когда он подхватил ее, крепко обнял, прижал к себе, почти оторвав от земли, и быстро заговорил хриплым горячим голосом:

— Я знал, что ты выйдешь! Я чувствовал! Я загадал: если дождусь — у нас все получится! Как хорошо, что ты вышла! Какая ты молодец!

— Подожди. — Тамара слабо трепыхнулась в его руках и откинула голову, чтобы видеть лицо этого сумасшедшего. — Ты что, домой не пошел? Ты с тех пор здесь ждешь, да? Как проводил — так тут и стоял?

— Ну да, — подтвердил он. — Тут и стоял. И ходил. И даже бегал немножко — холодно все-таки. Хорошо, что ты вышла. Еще пару часов — и я бы точно замерз.

— Сумасшедший, — сказала она убежденно и от счастья засмеялась. — Жень, ты же заиндевел весь! У тебя даже брови в снегу… Ты совершенно сумасшедший! Тебя срочно лечить надо!

Он распахнул пальто, еще крепче прижал ее к себе, закутав в пальто, будто отгородив от всего мира, и принялся быстро целовать ее лицо, задыхаясь и лихорадочно бормоча:

— Не надо меня лечить… Меня любить надо… Пожалуйста… Малыш, пожалуйста… Конечно, я сумасшедший! Мне это нравится, вот никогда бы не подумал… Ты не знаешь, это не заразно? Я хочу, чтобы и ты сошла с ума…

Гулко, в полный голос, залаял Чейз, и Тамара вздрогнула, возвращаясь в этот мир, с трудом выплывая из горячего тумана его слов, его губ, его рук, пытаясь собраться с мыслями, вспоминая, что нужно сказать что-то важное…

— Сумасшествие заразно, — наконец сказала она, с трудом переводя дух. — Да, очень, очень… Безусловно. Мне пора идти, меня ждут, Наташка, наверное, так и не легла еще… И тебе пора домой — скоро одиннадцать, а ты не дома! Как же так, разве можно?

— Меня-то уж точно не ждут, — с внезапным холодом в голосе сказал он. Помолчал, неохотно выпустил ее из объятий и вздохнул: — Ты иди, а то замерзнешь. Завтра на работе встретимся. Ведь мы встретимся, да? Ты ни в какую командировку не собиралась?

— Нет, завтра не собиралась. — Тамара вспомнила о планах на послезавтра и огорчилась. — Ох, черт, совсем забыла! В среду мне надо уехать, но это на пару дней, не больше. Я постараюсь поскорее вернуться.

— Послезавтра — это хорошо, — непонятно сказал Евгений. — Это потому, что я тебя дождался. Беги, холодно.

Он повернулся и быстро пошел по пустой темной улице, сунув руки в карманы пальто и слегка сутулясь. Он ни разу не оглянулся, и Тамара обрадовалась, что не успела загадать чего-нибудь вроде «если оглянется — все получится». Она не хотела ничего загадывать, не хотела знать будущее, даже не хотела ни о чем мечтать…

Сейчас ей было более чем достаточно вот этого: по пустой улице от нее уходил в общем-то совсем чужой человек, можно сказать, даже почти незнакомый, а сердце ее билось сильно и часто, и хотелось окликнуть этого совсем чужого человека, и хотелось побежать за ним, и хотелось плакать, и хотелось смеяться…

Дома Тамара вымыла Чейзу лапы, заглянула к Наташке — Наташка спала, а настольная лампа горела, Тамара выключила лампу. Заглянула к деду — дед спал, на полу возле постели валялась разорванная надвое газета, свет, конечно, горел, Тамара забрала газету с собой и выключила свет. В кухне тоже горел свет, и чайник был еще теплый — наверное, Николай после ее ухода решил еще чайку перед сном попить, как всегда. Скорее всего, он уже спит. А может быть, и не спит, может быть, ждет ее возвращения — поговорить-то им надо, в конце концов? Как понимала Тамара, поговорить им обязательно надо. Хотя бы потому, что его заявка «у меня семья, мне о семье думать надо» совершенно сбивала ее с толку. Что он имел в виду — что у нее нет семьи? Что она о семье не думает? А что тогда значит думать о семье? Зарабатывала она всегда больше его, продукты, одежку-обувку, мебель, посуду и всякую мелочь в дом добывала тоже она, даже в самые тяжелые, самые кризисные времена ее семья не голодала и не ходила оборванной… А разве Николай хоть что-нибудь для этого сделал? О семье он думать должен… Мыслитель.

Ой, ладно, не надо так, оборвала она себя. Так до чего угодно можно додуматься. В конце концов, она всю жизнь считала, что с мужем ей повезло. И все вокруг так считали. Не алкоголик, не наркоман, не психопат, даже, по большому счету, и не зануда. И конечно, он ей не враг. Значит, они поговорят как друзья.

Тамара не без внутреннего трепета вошла в спальню — и поняла, что сегодня они не поговорят. В спальне было темно, только слабый, отраженный от снега свет втекал в щель между шторами и плавал над ковром ртутным отблеском. В темноте раздавалось мерное, мощное и шумное дыхание — Николай всегда так дышал, когда спал глубоко и спокойно. Разбудить, что ли? Со сна он всегда раздраженный и неразговорчивый, так что все равно разговора не получится. Ладно, пусть спит, потом поговорим. Тамара почувствовала облегчение и тут же упрекнула себя в этом и стала мысленно оправдываться перед собой, опять ни с того ни с сего рассердилась на мирно сопящего Николая, ушла от греха подальше в кухню, машинально закурила и села в уголок кухонного диванчика, подтянув колени к подбородку и туго завернувшись в длинный и широкий махровый халат. Так она и сидела, думая обо всем — и в общем-то ни о чем конкретном не думая, смотрела в стену, закуривала одну сигарету за другой и тут же ломала ее в пепельнице, а потом снова закуривала. Чейз спал на диванчике рядом с ней, прижавшись горячей спиной к ее бедру, спал беззвучно и неподвижно и только шевелил ушами, когда она щелкала зажигалкой. А потом ему, наверное, что-то приснилось: он заскулил, задергал лапами, сильно толкнул Тамару в бок — и она будто очнулась, глянула на настенные часы: почти четыре. Спать осталось всего ничего, в семь все равно подниматься — так, может, и вовсе не ложиться? Нет, лечь все-таки надо. Спина и ноги так онемели от многочасовой неподвижности, что, если им не дать хоть какого-то отдыха, они ей днем шевелиться не дадут. А работа завтра будет суетная, беготная… Очень напряженный день. Ну и пусть. Зато завтра она опять увидит Евгения.

С этой мыслью — завтра она опять увидит Евгения — она уснула мгновенно, едва коснувшись щекой подушки, и с этой же мыслью проснулась без пятнадцати семь, за минуту до звонка будильника, с таким чувством, что спала сладко и долго, долго-долго, так долго, что успела наверстать привычный недосып многих лет. И все в это утро получалось легко и быстро: за полчаса она успела и завтрак приготовить, и всю семью покормить, и с дедом поговорить, и Натуську собрать в школу, обласкать и ободрить перед какой-то страшной контрольной. Как ни странно, ей не пришло в голову принарядиться самой — или хотя бы ресницы накрасить. Выходя из ванной, она мельком глянула в зеркало и опять поразилась: это же надо, какие красавицы бывают на свете! Было совершенно очевидно, что такое немыслимое совершенство не нуждается ни в каком дополнении, более того — дополнения просто принизят это совершенство, низведут его до обыкновенности. К тому же макияж требует времени, а у нее времени не было: надо скорее бежать, потому что Евгений обещал к ней зайти.

Она прибежала на работу на сорок минут раньше и только тогда сообразила, что он-то вряд ли придет так рано. Он-то наверняка имел в виду рабочее время, а до рабочего времени еще ждать и ждать… Она вдруг устыдилась собственной щенячьей восторженности, страшно расстроилась, села в кресло и приготовилась ждать, страдать, мучиться сомнениями, томиться неизвестностью и все такое. Но ничего такого не получилось: через минуту дверь в ее кабинет открылась, и Евгений ликующе заявил с порога:

— А я знал, что ты раньше придешь!

Его открытое, почти мальчишеское ликование, его победительная уверенность в том, что все происходит именно так, как хочется ему, что все предопределено и все правильно, уже знакомо окутали ее, отгородили от всего мира с его условностями, глупостями, нелепостями и обязанностями. Она засмеялась от радости и сквозь смех сказала:

— Здравствуй! Ты что, караулил меня?

— Ага, — легко соврал он. Было видно, что соврал, он и не скрывал этого, но и эта его откровенная ложь казалась ей и правильной, и необходимой. — А что, нельзя? Вдруг бы ты куда-нибудь убежала! И лови тебя потом по всем этажам!

Он не подходил к ней, стоял у двери, болтал что-то легкое, непринужденное, необязательное, но в то же время очень уместное, а она сидела за столом, смотрела на него через всю комнату и счастливо улыбалась во весь рот.

— Съезжаются к ЗАГСу трамваи, — вдруг сказал он, прислушавшись к невнятному шуму где-то там, в другом мире. Потом приоткрыл дверь, выглянул в приемную, опять плотно закрыл дверь и тем же легким непринужденным тоном добавил как бы между прочим: — Я тебя люблю. Ну, мне пора. Попозже еще увидимся.

И вышел, аккуратно придержав дверь, чтобы не хлопнула, и заговорил с кем-то тем же непринужденным тоном о чем-то необязательном: погода, простуда, да плюньте вы на врачей, малиновое варенье, горчичники — и как рукой…

Рабочий день начинался. День, когда они обязательно увидятся еще раз, а может быть, и не один раз, и он будет говорить всякие глупости, а она будет плыть от счастья, задыхаться от счастья, глохнуть от счастья, но обязательно услышит: «Я люблю тебя».

Все так и было. В общем-то нельзя сказать, что она забросила все дела и только и ждала, когда он появится на минутку. Нет, она работала, казалось, как обычно, и готовила нужные документы, и решала неотложные вопросы, и отвечала на телефонные звонки, и принимала посетителей. И все это привычное, знакомое, ежедневное существовало только затем, чтобы на минутку столкнуть ее с Евгением или в длинном коридоре, или на лестничной площадке, или в кабинете большого начальника, или в столовой… При всех встречах он быстро говорил что-нибудь вроде: «Видишь? Тебе от меня никуда не скрыться». Или: «Признайся — ты меня преследуешь. Нет? Жаль. А я тебя преследую, так и знай». Или: «Как ты думаешь, что тот тип скажет, если я тебя поцелую?» Тамара цепенела от удушающего счастья и оглушающего ужаса, а «тот тип», который был ее непосредственным начальником, подходил и приветливо заговаривал с Евгением:

— Здравствуйте, Евгений Павлович. Вы ко мне? Идемте, я на минутку выходил.

— Да нет, я уже все вопросы выяснил, — безмятежно отвечал Евгений. — Я попозже зайду, сейчас у меня люди назначены.

Выражение лица у него при этом было «Что тот тип скажет, если я тебя поцелую?».

Тамара была уверена, что после работы он опять пойдет провожать ее, но ближе к вечеру Евгений куда-то исчез, и она решила, что это к лучшему. Зачем ждать завтрашнего дня? Можно поехать в командировку и сегодня вечером, в Москве она будет утром, за целый-то день можно решить все вопросы — и уже послезавтра утром она будет дома. Нечего ей делать в этой дурацкой командировке целых два дня. Хорошо умеет работать тот, кто умеет работать быстро. Правда, номер в гостинице уже забронирован, а зачем ей номер в гостинице, если она не собирается там ночевать? Пожалуй, надо бы позвонить и отменить заказ, но это можно сделать и завтра, когда она приедет в Москву. А сейчас надо быстренько заказать билет на ближайший поезд, потом — домой, приготовить ужин, накормить свою семью, собраться — и на вокзал. Нет, это даже хорошо, что Евгений не будет сегодня провожать ее домой. Если бы провожал — она наверняка не успела бы сегодня уехать, стало быть, не успела бы обернуться за один день, а значит — не увидела бы его еще два дня. Два дня! Страшно подумать. Ведь неизвестно, что может случиться тут без нее за два дня. Вполне может быть, что ему самому придется куда-нибудь ехать, она приезжает — а он уехал! И тоже не на один день. Такую разлуку не выдержит никакое чувство…

Она бежала домой, всю дорогу посмеиваясь над собой, над своими книжными формулировками, над своими детскими опасениями, над всем этим таким непривычным, таким не ее состоянием, которого она раньше не понимала — и не хотела понимать. И остро тосковала по горячему, чуть хрипловатому голосу, по невероятным, сумасшедшим, таким бесстрашным словам. Как быстро и как необратимо этот голос и эти слова стали ей необходимы…

Перенос ее отъезда на сегодняшний вечер вместо запланированного завтрашнего утра никого из домашних не удивил: она часто моталась по командировкам и бывало, что о необходимости поездки становилось известно лишь за полтора-два часа. Лишь дед посочувствовал, зная, что она плохо спит в поездах:

— Опять не выспишься, доченька. А там — весь день на ногах.

— А, не привыкать, — отмахнулась Тамара. — Зато, может, пораньше отобьюсь… Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы.

Все-таки она была очень суеверной.

— Тебя проводить? — нерешительно спросил Николай. — А то темно уже, и вообще…

— Не надо, — привычно отказалась она. — Идти два шага. И вещей я с собой никаких не беру. С Чейзом не забудь погулять.

— Ладно, — неохотно согласился Николай. — А ты его уже кормила?

Наташка ходила за ней хвостом, хмурилась и шевелила губами, потом решилась — выдала на-гора свою заветную мечту:

— Ма, помнишь, ты обещала, что подаришь на Новый год, что я сама выберу?

— Ну? — насторожилась Тамара.

— Я плеер хочу, — виновато сказала Наташка. — В Москве есть, я знаю, Сашке из второго подъезда такой недавно купили.

— А здесь разве нельзя купить? — удивилась Тамара. — По-моему, сейчас везде в магазинах все одинаково — что в Москве, что в деревне Гадюкино.

— Ну, ма, ну, купи. — Наташка страдальчески округлила глаза и задрала брови. — Здесь нет, я уже узнавала! Надо такой, как у Сашки!

— Откуда ж я знаю, какой у Сашки? — попробовала отвертеться Тамара.

— А я сейчас бумажку принесу! — обрадовалась Наташка, почуяв слабое место в ее обороне. — Я все переписала: и как называется, и какая фирма…

Она умчалась к себе искать бумажку с именем заветной мечты, а Тамара обреченно вздохнула и переглянулась с Николаем: оба они были совершенно бессильны перед несокрушимым напором своей младшенькой, когда та хотела чего-нибудь добиться. Правда, бывало это не так часто, вернее — чрезвычайно редко, может быть, именно поэтому каждый такой случай запоминался родителями навсегда, как запоминается, например, стихийное бедствие. И воспринимался примерно так же: бороться со стихийным бедствием без толку, стало быть, надо его просто пережить. Счастье еще, что Натуське пока не приходило в голову добиваться чего-нибудь грандиозного.

Как всегда в таких случаях, Николай поднял брови и осуждающе поджал губы, а Тамара, как всегда, беспомощно улыбнулась и пожала плечами. Это означало: мама недопустимо балует ребенка, но папа, не одобряя баловства, все-таки не будет перечить — ради мира в семье. Потому что семья — это главное.

Тамара вдруг будто увидела эту сцену со стороны и поразилась ее нереальности. Все как всегда, и все не так. Они так и не поговорили. Она не представляла, каким должен быть этот разговор, но считала, что поговорить им обязательно надо. А Николай, похоже, ничего не считал… Или, может быть, он думал, что разговор уже состоялся, все всё для себя выяснили, и… И что?

Наташка вылетела в прихожую, размахивая какой-то бумажкой.

— Вот! — быстро заговорила она, заглядывая в лицо матери гипнотическим взглядом. — Вот, я все записала! Видишь? И наушники чтобы маленькие, а не как лопухи! Ладно?

— Я поищу, — сдержанно сказала Тамара, пряча заветную бумажку в сумку. — Обещать ничего не могу, но я обязательно поищу. Ну ладно, я поехала. Пока, да?

— Пока, — жизнерадостно чирикнула Наташка и ускакала в свою комнату.

— Счастливо, — сказал Николай и закрыл за ней дверь.

Как всегда. Все-таки это было очень странно.


Глава 1 | Журавль в небе | Глава 3