home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



9

Приближалась весна-красна. Для меня же это самое волнующее время года не наряжалось в свои яркие, радующие сердце цвета, как было во все прошлые весны. А причина все та же: рядом со мною не было Ваньки Жукова. Теперь бы мы с ним уже затеяли самую первую весеннюю игру – осторожно поснимали бы с крыш хлевов и сараев длиннющие, рубчатые, как бараньи рога, красноватые от старой соломы и все-таки хрустально-прозрачные сосульки, толстые у основания и заостренные книзу и этим напоминающие винтовочные штыки, – поснимали бы, отгрызли бы самые их кончики, полакомились, а потом уж начали, подобно мушкетерам, сражение на этих хрупких, ломающихся от легкого тычка в грудь шпагах. Победителем у нас считался тот, чья сосулька-шпага сохранится дольше и на ее долю придется последний удар. Раскорячив ноги, согнув их чуток в коленках и угрожающе урча, мы прыгали один возле другого, как лягушата, и делали выпад за выпадом, издавая ликующие вопли при удачливом тычке. Надобно было видеть Ваньку Жукова в такое мгновение, он действительно был весь «как божия гроза»; раскрасневшаяся рожица сияла, белые глаза полыхали, в них метались, сверкали молнии. Девятилетний воин что-то выкрикивал, победно размахивал над головой наполовину укороченной сосулькой, падал, поскользнувшись на ледовом крошеве, тут же вскакивал, ловко увертываясь от моих выпадов, и, счастливый, хохотал, когда видел, что я, промахнувшись, кубарем лечу на снег. В этих случаях Ванька ставил победную точку тем, что наступал на распластанное мое тело правой ногой и вопрошал: «Сдаешься?» «Сдаюсь, сдаюсь!» – отвечал я, и на этом игра в мушкетеров заканчивалась.

Несколькими днями позже, поутру, когда солнышко чуть-чуть оторвется от горизонта и начнет стремительно набирать высоту, облачая все под собой, впереди себя и над собой в ликующие золотые ризы, кто-то из нас первым услышит пение жаворонка. В ослепительной глубине небес не вдруг, не сразу отыщешь глазами крохотный серебристый, трепещущий поплавок самого певуна – этого извечного и долгожданного гонца весны. Обладавший слухом, который мы бы теперь назвали абсолютным, Ванька обычно раньше всех улавливал жавороночьи трели и по ним, как паучок по невидимым прозрачным нитям, добирался и до жаворонка. Обнаружив, орал во все горло: «Вон, вон! Вижу, вижу!» Мне же требовалось еще несколько минут, прежде чем я мог ухватить своими глазами звонкоголосое это существо и сопровождать его от края до края по пронзительно ясному, тщательно выстиранному и выутюженному кем-то полотну небес. Глаза при этом слезились, слезы не смаргивались, потому что ты боялся даже на короткий миг смежить веки: жаворонок мог ускользнуть от тебя, а потом попробуй-ка отыскать его вновь в синих глубинах поднебесья! Наглядевшись на жаворонка вдоволь и наслушавшись его, мы врывались либо в Ванькин, либо в мой дом и громко возглашали:

– Жаворонки прилетели!!!

– А не врете? Не рано ли им? – спрашивала с сомнением его или моя мать.

– Ей-богу, прилетели! – хором кричали мы. – Сами счас видали!

– Ну-ну. Надо затевать. Что с вами поделаешь! Вот беда: мучицы пашеничной ни пылинки. Придется из ржаной...

– Пускай хоть какие! – поощрительно говорили мы и вскакивали на печь, где дожидались, когда уже из горячего ее зева выпорхнут сотворенные мамиными руками «жаворонки». Они, конечно, не будут такими изящными, как те, что трепещут под небесами, но все-таки очень похожими на них – с растопыренными крылышками, с головкой, с хохолком над ней и даже двумя бусинками глаз, обозначенных янтарными пшенными зернышками.

Оказавшись в наших руках, «жаворонки» скачут из ладони в ладонь, потому что они еще очень горячие и оттого нетерпеливые, и для остуды их приходилось перебрасывать из одной руки в другую. Затем мы выбегали во двор, взбирались на поветь и, повернувшись лицом к востоку, нараспев взывали:

Жаворонок, прилети,

Красну весну принеси!

Нам зима-то надоела;

Весь хлеб у нас поела.

Зима, зима, ступай за моря.

Там пышки пекут,

Киселя варят —

Зиму манят.

Кши, полетела!

С последними словами присказки мы выпускали своего «жаворонка» из рук, и он летел, но не вверх, как полагалось бы живому, а вниз, падал в утративший белизну ноздреватый снег, а то, будто назло играющим, плюхался прямо в дымящийся, свежеиспеченный коровий блин. Когда такое случалось у девчонок, они покрывали все остальные звуки громогласным ревом и замолкали лишь тогда, когда выскочившие на крик матери совали плаксам новую пышку, отдаленно напоминавшую весеннюю птицу.

Воспроизведенная здесь песня-присказка, сочиненная неизвестно кем и когда, слышалась во всех дворах, потому что это был праздник, для детей не менее радостный и светлый, чем Пасха и Первое мая, – я поставил их рядом потому, что и теперь еще во многих российских селениях они празднуются во всю мочь и с одинаковым эмоциональным зарядом, не говоря уже о двадцатых и тридцатых годах, когда новые (советские, как их именовали) праздники только еще укоренялись в деревенском быту, а старые, не особенно противоборствуя новым, сохраняли, однако, свои «прерогативы», свою духовную власть над людьми. Со временем сметливый русский народ сообразит, что такое двоевластие разных по своим исходным точкам праздников ему, народу, только на пользу: праздных дней стало вдвое больше и времени предостаточно, чтобы отвести душу, то есть гульнуть как следует. Жаль лишь, что Жаворонков день уже не празднуется, а если и празднуется, то в редких местах. А ведь он очень созвучен поре, когда все умирающее зимой возвращается к жизни, а живое еще более оживляется, как бы обновляясь изнутри, наполняясь волнующими животворящими соками.

Жаворонок, прилети,

Красну весну принеси!

Наигравшись всласть испеченными из теста «жаворонками», мы потом всласть ими и лакомились, хотя едва ли они были такими уж лакомыми. Не то что пшеничной, но и ржаной муки было в обрез или не было вовсе, как, скажем, в доме Поляковых, которым, чтобы не лишать детей радости, приходилось выпрашивать «горсточку мучицы» у соседей – у Архиповых или (до нашей с Ванькой ссоры) у Жуковых, Ванькиных родственников.

Зима в самом деле успевала к этому времени чисто подмести сусеки в амбарах у большинства односельчан, исключая разве очень немногих, над которыми, однако, уже была занесена ежели и не «костлявая рука» голода, то не менее грозная десница тридцатого года, неотвратимо приближающегося по воле действительно «неумолимого владыки», коим является неотвратимый ход истории.

Поедая ржаных «жаворонков», мы угощали друг друга: я позволял Ваньке отведать крылышка моей птички, он, в свою очередь, отламывал кусочек – «перышко» – от веерообразного хвостика своей. При этом все время вопрошали: «Ндравится?» И отвечали: «Очень, очень ндравится!» Матери украдкой поглядывали за нами и, видя, что нам было очень хорошо и весело, расцветали и сами в улыбках.

Жавороночья пора проходила, и на смену ей являлась не менее волнующая: со дня на день должны были прилететь скворцы. Эти озорные, веселые пересмешники-пародисты, объявившись, надолго останутся с нами, как бы в награду за то, что мы, люди, избавляем их от больших забот-хлопот по сооружению гнездовий, строим для них домики один краше и замысловатее, затейливее другого. Я, например, с ползимы начинал одолевать своего дедушку Михаилу, чтоб он, великолепный мастер строить скворечники, поскорее приступал к делу. Дедушка каждую весну обновлял скворчиные жилища, старые домики отправлялись либо на топку, либо на ящики для помидоров будущего урожая. На изготовление одного скворечника у старика уходило несколько дней и даже ночей, поскольку конструкция была весьма сложной: скворечник снабжался крылечком с железной крышей над ним, с какими-то изразцами по краям и еще чем-то, настолько уж хитроумным, что и не назовешь, что бы это было такое. При входе на крыльцо дед встраивал ограждение из тонкой проволоки: оно свободно впускало в дом его законного хозяина, то есть скворца, но не позволяло проникнуть туда пернатым хищникам – вороне или сороке, да и кошке тоже. Над крышей самого домика маячила красивая, вся в радующих глаз придумках маленькая кружевная труба, очень похожая на ту, что венчала избу отца Василия, нашего соседа, – в этом не было ничего удивительного, потому что поповская труба сооружалась тоже моим дедушкой. Правда, тогда помогал ему его средний сын, мой отец Николай Михайлович. Должно заметить, что по плотницкой части и папанька наш был большой спец. Я бы мог попросить и его, чтобы он построил скворечник. Но я не без основания опасался того, что папанька обязательно подведет: пообещает, а сделать не сделает, как с ним случалось довольно часто. К нашей и его беде, отец принадлежал к тому очень распространенному на святой Руси мужскому племени, которое чрезвычайно талантливо от природы, умеет делать почти все, но чрезвычайно и лениво, что мешает ему доводить начатое дело до конца, оставляет надолго или навсегда незавершенную работу на полпути. В разных местах у нас валялось и чего-то ждало множество отцовских заделок, а вернее бы сказать, недоделок. Под полом, например, пересчитывая кроличье поголовье, я все время натыкался то на колесную ступицу, выточенную, с выдолбленными долотом ячейками для спиц, но давно позабытую там; то на новые грабли, которым недоставало лишь черенка; то на деревянные, тщательно отструганные и отфугованные заготовки для будущего бочонка или квашни; то еще бог знает на что, также напрочь забытое, хотя начиналось горячо и с великим усердием. На чердаке, куда я любил забираться, можно было увидеть тот самый черенок, без малого готовый, почему-то не соединенный с почти готовыми тоже граблями, что пылились под полом. Тут же, на чердаке, с незапамятных для меня времен покоились и все остальные части, которых недоставало ступице и спицам, чтобы стать колесом. Такая участь выпала бы и на долю скворечника, если бы за него взялся папанька. Потому-то я и канючил у деда:

– Деда Миша, скворцы прилетели.

– Правда? А не спутал ли ты, тезка, их с воробушками?

– Не, не спутал. Ванька сказывал. Он видал на Хуторе.

– Врунишка твой Ванька. Скворцы так рано не прилетают.

– Почему? – спрашивал я. – На улице-то тепло.

– А снег?

– Он скоро растает.

– Вот тогда и прилетят твои скворцы, Мишанька, – и дед раскрывал передо мной свою неписаную азбуку природы. – Прилети они сейчас – помрут от голоду. Скворцы чем питаются?

– Червяками.

– Правильно. А где живут червяки?

– В земле.

– И опять верно. А где она сейчас, земля?

– Под снегом.

– Под снегом, стало быть, и хоронятся червячки и разные букашки. Уберется снежок с полей, объявятся на огородах большие проталины, выползут погреться на солнышке малые Божьи твари – скворец тут как тут. Цап-царап их длинным свои клювом – и сыт, и нос в табаке...

– Разве скворцы табак клюют? – удивлялся я.

– Не клюют, конешно. Они не такие дураки, как твой отец или дядя Петруха. Просто поговорка есть такая: «Сыт, пьян и нос в табаке». Придумана она, Мишанька, для непутевых мужиков. Надеюсь, ты не будешь таким?

– Не буду, – заявлял я решительно, потому что успел в достаточной степени наглядеться на своего родителя, когда тот был и сыт, и пьян не в меру, и табачищем от него разило за версту, и когда он был не только противен внешне, но и опасен, потому что лез на всех с кулаками.

– И не надо, Мишанька, – удовлетворенно говорил дед и, успокоенный, возвращался к скворцам. – Дней через десять, не раньше, твои крикливые гости пожалуют. А к тому времени я тебе сколочу не один скворечник (в нашем селе это слово произносилось в мужском роде), а сразу два, и сам принесу к вам. Один поставим во дворе, а другой на улице, под окном, чтобы ты мог слушать песенника прямо из дому.

– Вот здорово! – восклицал я и, подпрыгнув, повисал на дедушкиной шее, обхватив ее своими тонкими, но крепенькими ручонками. Неловко тыкался в его бороду: мне хотелось расцеловать человека, который после моей матери был для меня, пожалуй, самым дорогим и близким.

С Ванькой Жуковым мы виделись теперь только в школе. Там Иван Павлович придумал для нас веселое занятие, которое было введено в школьную программу и называлось коротко и ясно: «труд». Уроки труда мы должны были получать в наскоро сооруженном помещении, нареченном, однако, солидно и внушительно: «мастерская». Внутри ее, почти во всю длину, поставлен верстак, вдоль стен – на лавках и полках – размещались буравчики разных размеров, стамески, тоже разнокалиберные, рубанки и фуганки, молотки железные и деревянные, пилы поперечные и продольные, зубила и пробои, ящики с большими гвоздями и ящички с гвоздями малыми. Все это неслыханное по тем годам богатство Иван Павлович раздобыл в Саратове при содействии сына Виктора Ивановича, который был уже аспирантом университета и, готовя себя на смену отцу, обзавелся состоятельными шефами в лице двух директоров крупных предприятий. В течение всего минувшего лета и нынешней зимы к школе подкатывали таинственные для нас, учеников, возки, из них выносились картонные и деревянные ящики и тут же прятались в школьных кладовках. Одновременно возводилось и помещение, которому суждено было стать школьной мастерской. Открытие ее было торжественным.

Перед распахнутой настежь дверью Иван Павлович натянул красную ленту, сшитую из нескольких старых пионерских галстуков, и, когда вместе с моим отцом рассек ее большими ножницами, мы хлынули внутрь и, увидев там все, огласили необычный учебный класс восторженным криком.

Каждый на своем месте и по проектам, предоставленным нам на выбор учителем, принялся под наблюдением моего отца, согласившегося по совместительству стать преподавателем, мастерить скворечники. При этом я больше всего боялся того, как бы мое сооружение не оказалось хуже Ванькиного, а потому чаще, чем кто бы то ни было, обращался за консультацией к «преподавателю», демонстрируя, помимо всего прочего, свою близость к нему и возможность обращаться вот так, запросто. Важный до смешного, батяня мой изо всех сил старался показать, что тут, в классе, для него все равны, а сам нет-нет да и стукнет по моему творению своим молотком, и подпилит что-то там своей крохотной пилкой, еще что-то подладит и подправит, да так хитро и ловко, что никто этого и не заметит.

Как и следовало ожидать, преподавательская карьера отца оборвалась очень скоро и, как водится, в самом тонком и уязвимом месте. На третий, кажется, день занятий в мастерскую наведался Иван Павлович. Он вошел так тихо, что поначалу никто его не заметил. Может быть, еще и потому, что все мы были увлечены до крайности интересной работой. Быстрющими своими глазами Кот сразу же заприметил, что движения рук старшего мастера что-то уж очень торопливы и размашисты, а взор повышенно оживлен и весел. Язык преподавателя был подозрительно боек и лишен необходимой стройности. Подойдя поближе и потянув носом, Иван Павлович обнаружил и первоисточник такого поведения папаньки: по вздрагивающим, пульсирующим от напряженного принюхивания ноздрям Кота шибанул устойчивый, не выветрившийся дух матушки-сивухи. Дождавшись окончания урока, Иван Павлович пригласил неосторожного выпивоху в учительскую, где и вынес свой приговор, сформулированный кратко и предельно ясно:

– Чтобы духу вашего не было в моей школе!

Употребленное в этой формуле слово «дух» придало ей определенный, глубокий и весьма ядовитый подтекст. Моему отцу ничего не оставалось, кроме как покорно проглотить сию горькую пилюлю и в тот же день, прервав занятия, передать мастерскую Петру Ксенофонтовичу Одинокову, мужику умному и грамотному, к тому же трезвеннику. Плотницкое дело он знал даже лучше, чем мой отец, и удивительно, почему не на нем поначалу остановился проницательный Иван Павлович. Правда, Петра Ксенофонтовича не шибко любили в селе, но объяснялось это не его отрицательными качествами, а скорее наоборот – положительными. Дело в том, что Петр Ксенофонтович был бессменным фининспектором и исполнял свои малоприятные обязанности в высшей степени добросовестно: не даст мужику покоя до тех пор, покуда тот не раскошелится и не погасит налога. Ценимый на вес золота в райфо, он был чрезвычайно неудобен для своих прижимистых односельчан, их в большей степени устраивал бы какой-нибудь грамотей-пьяница, которого можно было бы без особенных трудов умаслить лампадкой самогона.

Многие надеялись, что, перейдя в школьную мастерскую, Одиноков охотно освободится от хлопотливых дел финансового агента. Но нет! Районные финансисты не дураки, чтобы выпустить из своих рук такого ценного работника. Так что служба у них оставалась для Петра Ксенофонтовича главной, а преподавание в школе – по совместительству.

Отделочные работы по изготовлению скворечников мы производили уже под наблюдением и при строгом руководстве нового мастера-учителя. Я видел (и это было немножко обидно), что дела в мастерской пошли спорее и, главное, качественнее. К прилету скворцов почти во всех дворах, на шестах, увенчанных ветвистыми сучьями, или на ветлах, растущих перед домом, золотились новенькие, некрашеные (краску эта избалованная птица не любит, мы это знали) домики для них, радуя расцветающие наши ребячьи души.

Каждому хотелось, чтобы именно на его подворье объявился первый скворец, чтобы потом можно было заявить об этом во всеуслышанье. Зная, что прилетает он рано поутру, я просыпался до восхода солнца и, закутавшись во что попало, выходил во двор, усаживался на пеньке и не отрывал глаз от скворечника часами. Ежился при этом от утреннего морозца, чаще орудовал рукавом шубейки под своим все более увлажняющимся носом, но терпел, не уходил в избу: вдруг, думал, прилетит, а я и не увижу. Терпение мое в конце концов вознаграждалось. Правда, я не улавливал самого мига, в какой птица объявлялась, и обнаруживал ее лишь тогда, когда она уже высовывала свой длинный клюв из домика и издавала звонкий, предупреждающий всех и вся свист: вот он, мол, я, прилетел! Прежде чем вспорхнуть на ветку и уже оттуда сообщить эту новость всему белу свету, скворец раз десять кряду нырнет в свое новое жилище, исследует его со всей возможной тщательностью. Ведь не кому-нибудь еще, а ему приходилось принять ответственное решение: годится ли домик для того, чтобы в нем жить и выводить потомство. Самец первым и прилетает к местам гнездовья. Найдя новое жилище вполне подходящим, он сперва взлетит на его крышу, помашет там часто-часто своими крылами, посеребренными снизу под цвет брюшка, затем переберется на самую высокую ветку и там уж даст полную волю своему редкому дарованию петь и под соловья, и под воробышка, и под горлицу, и под грача, и даже под гортанного долгожителя – черного ворона. Целая капелла в одном малюсеньком горле – это ли не диво, это ли не чудо? И где только, когда и как подслушал он на коротком своем веку все эти разнозвучные птичьи голоса. И если бы только птичьи – скворец вам изобразит и кошачье мяуканье, и коровий мык, и блеяние овцы, и промекекает по-козлячьи. Он всяко может, скворец! Воспетый поэтами всех времен и народов соловей не сможет исполнить и сотую часть эти песен, а мы не устаем хвалить его и восхищаться его голосом. Понимаем, что у соловья хоть и одна песня, но она соловьиная. У скворца вроде бы нету своей собственной песни, но собрать в одно целое великое множество песен и превратить их в нечто единое и неповторимое умеет лишь скворец, и никто другой, – разве этого мало?! Не потому ли ждем мы его прилета с не меньшей (если не большей) радостью, чем соловья?! Близок он нашему сердцу еще и потому, что не прячется от нас в темных зарослях где-то там за рекой, а заливается, радуется возможности жить, петь и творить прямо на наших глазах, ничего не скрывая – ни своих песен, ни своих любовных сцен, ни своих больших семейных забот, явившихся следствием этой любви...

Дождавшись голосистого друга, я со всех ног мчался к Жуковым, чтобы упредить Ваньку и первым сообщить ему:

– Вань... Вань! Скворцы прилетели!...

– Подумаешь – у нас тоже! – мгновенно парировал мой приятель. – Ищо вчерась!

– Поди, врешь? – несколько огорошенный, спрашивая я.

– Ей-богу! Вот те крест! – Ванька крестился, но, видя, что этого слишко мало, чтобы я поверил, тут же добавлял: – Честное пионерское!..

Мать Ванькина, как и всякая мать, не любила, когда дети ее лгут, говорят неправду, сокрушенно вздыхала и, грозя сыну ухватом, говорила с горьким упреком:

– Врешь ведь, шельма. Ты и во двор-то не выходил ни вчерась, ни нынче.

– Я слыхал, мам.

– Ничего ты не слыхал. Матери-то хотя бы не врал! А еще пионером называешься. Эх ты!

– Можа, и вправду слыхал, теть Вера! – вступался я за своего дружка.

– Ах, да ну вас совсем. Мне бы ваши заботы! – И Ванькина мать демонстративно уходила к печке, гремя там ухватами и кочергой.

Мы выбегали во двор, взбирались на завалинку и, задравши головы, ждали появления Ванькиных скворцов. В душе мне было жалко своего товарища, вынужденного из самолюбия лгать, и я наблюдал за его скворечником с не меньшим, чем он, нетерпением. И когда птица с лета, без всяких предостережений, нырнула в новый и потому незнакомый еще для нее домик, закричал первым и громче Ванькиного:

– Прилетел! Прилетел!.. Вань, видал?.. При-ле-те-э-э-л!

– Да не ори ты так, Миш! – Ванька придерживал меня за рукав, будто я собирался взлететь на ветлу, где крепился скворечник. – Спугнешь еще!

Я видел, что Ванькины глаза краснели, и крепко прижимал товарища к себе. И было нам обоим так-то уж хорошо, что и не передать словами.


предыдущая глава | Драчуны | cледующая глава