home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



5

Два дня продолжалось празднование победы во дворце Якуба Первого. Горели плошки, пылали бочки со смолой. Стоял крик, смех, топот. В короткие минуты просветления два раза ездили на дорогу ловить проезжих людей в гости. Поймав мужика, отдавали его гайдукам, чтобы те затащили в людскую и напоили до потери сознания.

Если попадался панский возок, ему преграждали конно дорогу, вылетали из-за деревьев, гикали, хватали за морды коней, вставляли в колеса огромные слеги, брали хозяина в плен и с почетом везли во дворец, чтобы за столом не было пустых кресел. А их становилось все больше.

Некоторые гости заболели и не могли даже рукой шевельнуть. Три загоновых шляхтича тихо скончались в задних покоях. Отмучились.

Яновскому все это так опостылело, что он исчезал из дворца и уходил куда глаза глядят, чаще всего к медикусу. Тот тоже пил, но хотя бы умнее становился при этом. Сидел, макал огурец в соль, хрустел им и, уставясь в собутыльника яростными глазами, злобно говорил:

— Бессмыслица! Не страна, а плод безумной фантазии бога. Вот минул июнь тысяча семьсот восемьдесят девятого года, стоит июль. Мужики пуп надрывают, а эти пьянствуют, будто завтра конец света. Не общество, а овечье стадо. Вот попомни мои слова: еще и новое столетие не наступит, а эта гнилая держава исчезнет с лица земли. Не будет ее, духа не останется. Сильный волк сожрет слабого. И хотя бы где огонек! По всей земле безмолвствует холоп. Его беременную жену стегают плетьми — он пану ручки целует, голову ему продырявили — он кричит: «Батька наш, королевская кровь, веди!» Душно мне, брат, душно. Совсем подохнем, если хоть где-нибудь не запылает.

Яновский слушал его с удивительным спокойствием. Как будто не его любимую, сильную, вольную державу ругали. Как будто и не шляхтич он, а самый обычный лапоть. Слова медикуса были словно медленно действующий яд. Михал по-прежнему презирал мужиков, но и шляхту любить не мог: насмотрелся за эти дни. И это было рыцарство Белоруссии, ее голубая кровь. Подлецы!

К концу второго дня кутежа произошло сразу три несчастья: перепились до смерти два цыгана и умер, также после выпивки, цыган, которому пробили голову. Он был цыганский старейшина и пил из-за позора.

В день похорон старейшины Яновский пошел к табору. День был спокойный, он догорал за лесами багровой лентой зари, и на этом фоне таинственно вырисовывались цыганские шатры. Михал пропустил момент, когда покойника понесут в последний путь. Он инстинктивно не любил чужой смерти, как и каждый молодой человек. Просто хотелось хоть немного побыть среди людей, которые не пьют и не озоруют.

Он удивился, увидев, что немного поодаль от шатра покойного стоит небольшая молчаливая толпа, чернея во мраке.

Чтобы не мешать им, Яновский отошел в противоположную сторону и укрылся в кустах у большого дуба. Здесь он видел все, а его не видели.

Минут пять стояла тишина. Потом неуверенный, едва слышимый голос запел удивительную гортанную мелодию. Пропел две-три ноты и замолчал. Второй женский голос подхватил и повел ее, жалуясь, и тоже умолк… Третий, четвертый голос… Песня крепла, но до самого конца оставалась негромкой. И вдруг снова тишина.

Лишь теперь увидел Михал, что от пущи тянется странная процессия. Люди, проводившие старейшину к месту последнего успокоения, шли гуськом, по одному. Впереди — цыганы, за ними — цыганки.

У шатра постепенно начал разгораться костер, люди бросали в него сухие палки. Длинная молчаливая змея медленно приближалась от пущи.

Когда она прошла половину дороги, кто-то вылил в костер кадку воды. Зашипели головешки. И сразу запылал костер у соседнего шатра. В его неуверенном свете Яновский увидел фигуру простоволосой женщины, которая шла навстречу процессии, держа в руках головешку. Платок на плечах женщины развевался от быстрой ходьбы.

Вот она подошла к первому, подала ему головешку. Тот взял ее, не оглядываясь через плечо следующему, а сам вымыл руки и лицо водой, которую полила ему из кувшина та самая женщина. Все передавали головешку через плечо, все мыли руки. Последняя старуха, также не оглядываясь, бросила ее на дорогу. И опять, жалуясь, запел хор. Яновский не понимал слов, но волнение сжало ему горло.

— Иди, иди в свой далекий путь, — казалось ему, пел хор. — Головешка последнего костра, забытая на дороге… Вертятся, вертятся колеса… Нет покоя, нет отдыха… Мы едем, мы едем, исполняя древний завет… Далек путь… Иди в тот край, где окончатся скитания, где тебя не обидят… Вертятся, вертятся колеса… Бесконечен, вечен наш путь…

Женщина, размахнувшись, бросила пылающую головешку в шатер умершего, и он сразу запылал ярким желтым огнем.

— Вот пылает твой шатер, последний твой шатер, — пел хор. — Скоро ничего не останется от тебя на земле… Останется головешка на пыльной дороге, дым забытых костров, и колеса твоего племени проскрипят во мраке дальше. Вертятся, вертятся колеса… Далек путь.

Яновский не заметил даже, что все окончилось. Вывели его из задумчивости шаги и голоса неподалеку. Под дубом стояло несколько темных фигур. К удивлению Михала, они разговаривали по-белорусски.

— Вот и конец.

— От позора умер человек. Ой, роме.

Яновскому показалось, что первый голос принадлежит тому цыгану, которому король дал тогда на крыльце пощечину, а второй — тому несчастному, у которого гайдуки Знамеровского сбили ободья на дороге.

— Хватит, — прозвучал густой бас. — Плачем делу не поможешь. Но завтра он нам ответит, этот голый бич.

— За другими таборами послали?

— Послали. Матис Августинович отправил четверых.

— Хорошо. Только держитесь, братья. Так держитесь, как только можно.

Заговорили по-цыгански, и Михал начал удаляться от тайного собрания. Лишь по дороге домой он понял, что против Якуба готовят что-то недоброе, и, хотя мотив цыганского плача стоял еще в его ушах, хотя дом Знамеровского и вечные кутежи ему опротивели, решил предупредить короля. Просто в знак благодарности.

Но во дворце снова пели, снова из окон доносились крики, бренчание струн, звон разбитого стекла.

Из-под стола торчали ноги митрополита. Король Якуб сидел на своем месте, охватив руками свою нечесаную голову. Карие глаза были вперены во что-то, что он видел один. Михал тронул его за плечо.

— Ты кто такой? — тяжело, как волк, повернулся к нему Знамеровский.

— Это я, ваше величество, Яновский.

— А-а, Ян-новский. А почему же это ты такой хреновский? Ты кто такой?

— Я посол.

— А-а, посол. Посол зарубежного королевства. Так зачем ты лезешь сюда, когда король отдыхает от гос-с-сударственных дел? Знай этикет. Потом приму, через три дня. И не раньше… Знай мою доброту. Пшел вон!

Яновский едва сдержался, махнул рукой и на предупреждения, и на разговор. Дьявол его возьми, раз так. Он совсем было собрался оставить залу, когда вдруг голоса гостей заревели что-то единое:

— Девок! Девок!

Этот внезапный психоз охватил всех. Даже митрополит выкатился с места своего отдыха и начал кричать:

— Очами намизающих, тонколодыжных, багрянодесных, пылко лобзающих!!!

Якуб, как заметил Яновский, был почти равнодушен к женщинам. Поэтому он безучастно позвал гайдука:

— Найди этим бабздырям… Только честных не бери, эти свиньи все равно ничего не понимают. Сколько их тут? Двадцать трезвых? Вот столько гулящих и найди по всей округе.

И опять сел. Гульба продолжалась, а Знамеровский все ниже опускал голову. Яновский давно заметил, что хмель находил на него волнами.

— Девок! Девок! — снова закричали гости.

И вдруг Якуб встал. Яновский ужаснулся, глядя на его лицо: налитое кровью, с остекленевшими глазами, страшное. Огромной, как ушат, лапой грохнул по столу:

— Молчать, падаль!

Мертвая тишина воцарилась в зале. Лишь было слышно мычание какого-то пьяного, которому на плешь капал воск с накренившейся свечи.

На лице Якуба выступили капельки пота.

— Вы — мерзавцы, вы — щенки, пьянчуги, наглецы. Девок им, вина! Где слава, где мощь, где свобода, где величие?! Сны все!!! Сны!!! Сны об утраченном! С вами, что ли, покорять царства? Может, вы воины, может, вы люди? Пугала вы, евнухи, червяки! Кто вам больше даст — тому вы невесту, мать, землю свою… под хвост!

Он заскреб пятерней по скатерти. Глаза стали дикими и достойными жалости.

— Мертвецы вы! Только людей распинаете! И я распинаю, и я бью. Дерьмо — люди! Руку, которая бьет, лижут! Хотя бы кто-нибудь мне по морде дал в ответ. Навоз заставлю вас есть — будете жрать. Харкну в лицо — зад поцелуете. Шляхта! Соль земли!

Он медленно стал сползать набок, извергая самую черную ругань, упал на пол, забился в судорогах, рыдал:

— Мне бы… мне бы хоть в зубы, тогда… может, чело веком был бы… Человеком.

Ему прижали ноги, держали за голову. Потом унесли в спальню. Воцарилось такое тяжелое молчание, что казалось, ударь молния — станет легче.

И вдруг «коронный судья» осклабился, и из горла его вырвалось:

— Ги-ги-ги-ги!

И сразу загикали, ощерились все. Несмелый поначалу смех усилился, покатился волнами. Смеялись долго, со смаком.

— Девок привел! — объявил гайдук, появившись в дверях. — Только недобрал гулящих, поэтому из деревни одну прихватил.

И действительно, в дверях стояли нарумяненные девки Почти каждая — копна копной. Глаза подведены, брови нарисованы, зубы нагло оскалены.

Все забурлило. Те, кто держался на ногах, бросились на пеструю толпу. Визг, притворные вскрики, смех. Одни начинали плясать, другие исчезали из зала. Какая-то толстуха бросилась к Яновскому:

— Приласкай меня, красавчик!

Он с досадой отмахнулся, вышел в коридор и пошел к выходу. Слабый крик прозвучал за поворотом коридора. Яновский увидел фигуру «коронного судьи», который поспешно тащил куда-то за руку девушку в белой одежде. Тоненькая, синеглазая, она напомнила Михалу ту, которую спрятал у себя медикус. Та? Нет, не та. Но похожа. Она слабо цеплялась за стенку, он с силой отрывал ее; тащил дальше. Испуганная налетом гайдуков и видом оргии, она только повторяла прерывистым, диким голосом:

— Пан! Пан! Пожалейте меня. Я боюсь.

«Сейчас попросит куклу взять с собой», — грустно подумал Яновский.

Месяц назад он прошел бы мимо. Родители его не поощряли распутство, но ведь это были крепостные, быдло, созданное для лучших людей земли. Да еще и чужое быдло.

— Пан! Пожалейте! Помогите!

И тут Яновский вспомнил фигуру той девушки, вспомнил медикуса, набрасывающего на нее мантию, припомнил его пьяные слова над тарелкой с огурцами, разгром Яновщины, страшный звериный крик Якуба сегодня в зале, его тело, что билось на полу.

Одним прыжком он догнал одноухого, который уже втаскивал девушку в комнату, и рванул его за плечо:

— Пусти. Слышишь, пусти ее.

— А-а, щенок… Отвяжись! Моя! — И судья потянулся за саблей.

Вместо того, чтобы выхватить свою, Яновский сказал пренебрежительно:

— Эх ты, соль земли…

И рассчитанно, страшно ударил его между глаз. Враг был пьян. Только это и помогло Михалу, когда они покатились по полу, дубася друг друга кулаками. Михал скоро высвободился и, схватив его за голову, ударил о стену, а потом еще долго бил, бил исступленно, глотая слезы от ненависти к себе, к тому, что на них почти одинаковая одежда.

В коридоре послышались крики, топот ног. Тогда Яновский быстро вытащил ошеломленную девушку из угла, втолкнул в комнату и замкнул за собой двери. В двери поначалу ломились, потом ушли куда-то, и стало тихо.

Девушка не плакала, она просто смотрела на него из темноты блестящими глазами. Яновский отсморкал кровь и, чтоб не было стыдно за внезапный порыв, почти сухо спросил:

— Как тебя зовут?

— Аглая, — прошептала она.

— Какой черт тебя сюда понес? — сказал Михал грубо.

— Привели, пан, — вздохнула она. — Одну меня взяли из деревни. Я знаю вас. Вы сестру мою защитили тогда, когда ее хотели карать… Она сестра моя.

— Чепуха, — буркнул Яновский.

И потому, что с этой девушкой нельзя было беседовать о чем-то возвышенном, сказал:

— Ложись. Спи. Уйдешь перед рассветом, когда все уснут. Сейчас опасно. Могут поймать за дверью. Спи.

— А вы, господин?

— Спи. Спи.

— Вы добрый, вы очень хороший человек. Как будто совсем не пан. Как старший брат. Бог вам заплатит за это, вы будете с нами в раю. — И прибавила с глубокой грустью: — Я только иногда думаю, есть ли он, бог, — так мы страдаем.

— Но! — по привычке прикрикнул на нее Яновский и испугался, потому что она вдруг горько взахлеб заплакала:

— Боже, как страшно! Как страшно!

«Раскапустилась Хведора», — нарочито грубо подумал Михал и вдруг увидел ее мокрое от слез маленькое личико, глаза, в которых стоял неподдельный ужас.

Тогда он, сам не зная, что его заставляет так обходиться с этой мужичкой, сел рядом с нею и поцеловал ее в лоб.

— Ну что ты, что ты? Зачем плакать? Все минуло. Успокойся! У-у, плакса. Ну, тихо, тихо. Все будет хорошо. Пойдешь отсюда перед рассветом. Все обошлось, будешь себе жить. Мужа тебе найдем хорошего, будешь жить, растить деток.

Он видел, что она успокаивается, но видел и то, что идиллия, нарисованная им, не доходит до нее. И вдруг она сказала горько, но почти спокойно:

— Нет, пан. Не обойдется. В другой раз не обойдется… Все этим кончают, кто раньше, кто позже. Нет выхода.

И потому, что он все еще гладил ее по голове, отшатнулась от него и, прижавшись к стене, сказала:

— Я хотела бы только, чтобы в следующий раз, когда это будет… мне хотелось бы, чтобы это были вы. Потому что если какой-то старый хрыч или просто пан… я утоплюсь тогда.

Яновского охватил жгучий стыд. Пьянка, набег, суд — и эти слова, первые слова, в которых было что-то человеческое. За все дни.

Он сидел неизвестно сколько, сжав виски, а потом увидел, что она спит, утомленная пережитым.

Тогда он тихо, как вор, краснея от стыда, положил ее на подушку, неслышно укрыл одеялом, а сам долго еще смотрел ей в лицо.

Потом вздохнул, снял с себя чугу и, расстелив ее у дверей, растянулся на ней.

В этом был и позор, и мстительное наслаждение, и какое-то светлое, чистое, немного грустное и совсем новое чувство.


предыдущая глава | Цыганский король | cледующая глава