home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



50


Перед каким-то праздником в самом конце восьмидесятых, чуть ли не перед Новым годом, Эдик позвонил мне по телефону — поздравить. Единственный за все времена нашего знакомства и общей работы раз. У нас и не было заведено, чтобы звонить без дела. У нас были деловые отношения, просто мы их умели разнообразить — и превращали иногда трудовые будни в затяжной праздник. Стрельцов, когда хотел быть деловым, выглядел, конечно, своеобразно.

Однажды он разыскал меня в писательском Доме творчества — и упрекал, что я вот куда-то запропал, а пришел из Ташкента (снова Ташкент, что же это за наваждение?) договор на перевод мемуаров на узбекский язык. И надо этот договор поскорее подписать. Я знал, что ни в каком договоре не фигурирую, остаюсь за кадром — и для юристов и бухгалтерии требуется одна подпись Стрельцова. Я сказал в телефонную трубку: «Ну прочти, что они там пишут?» — «Они так и пишут: Саша Нилин должен…» — «Ты по бумаге читаешь или сам сочиняешь?» — «По бумаге, но я без очков не вижу…»

В поздравительном звонке мне не понравился его голос — хриплый, как будто Высоцкий звонит. Но говорил он весело, с той ласковостью обращения, какая бывала у него, когда выпивши.

Потом мы встретились в динамовском Дворце на улице Лавочкина. Там проводили шоу с участием спортсменов, актеров и различных деятелей искусства. Чего-то со сцены угадывали-отгадывали. Мне поручили два номера — с Владиславом Третьяком и со Стрельцовым. Иванов с Лидой тоже пришли, но сидели в зале — на сцену не поднимались.

В толпе почетных гостей к нам привязался какой-то седой человек и восклицал: «Вы посмотрите! Мы с Валентином Козьмичом — ровесники. Но как выгляжу я — и как сохранился в неприкосновенности он!» — «Жена молодая!» — подарил реплику знаменитый штангист Воробьев. «Спасибо, Аркадий Иванович!» — поблагодарила Лида.

За кулисами расставили столы с огромным количеством бутербродов с дорогой колбасой разных сортов — в магазинах той поры, напомню, ничего на прилавках не было, — с пирожными, конфетами, фруктами, сладкой водой. Но выпивки не было совсем. Никто этому не удивлялся — Горбачев оставался у власти, хотя с тем, что алкогольная кампания провалилась, он, похоже, сам уже соглашался.

Стрельцов пришел, когда до начала шоу оставалось минут десять. Бледность его лица сразу показалась мне нездоровой. По той решительности, с какой оставил он спутников — известных футболистов и куда-то потащил меня в глубь закулисья, я предположил, что Эдик бледный с похмелья — и есть у него какой-то план. Так оно и было. В помещении, где почему-то оказалась дверь, ведущая на обыкновенную кухню, Стрельцова встретили обрадованные его приходом женщины. И одна из них завела нас на эту самую кухню с газовой плитой. И вытащила откуда-то — не из холодильника — бутылку коньяку и чашечки. «Разлей, Санюля!» — сказал Эдик. Я стал открывать бутылку. Но тут вместе с женщиной, чей коньяк, подошел к нам солидный господин. Его нам — точнее, Стрельцову — представили как спонсора шоу. Я предупредительно налил дефицитного напитка и спонсору. Он, когда чокнулись и выпили, сказал, что не может забыть про гол, забитый Эдуардом Анатольевичем в Тирасполе. «А я в Тирасполе никогда и не играл», — огорошил любителя футбола Эдик. Коньяк еще не был допит — и я шепнул Стрельцову на ухо: «Тебе трудно сказать, что был?» Он меня понял — и спохватился: «Ну, может быть, играли не на первенство Союза, тогда может быть…» Всем нам сделалось легче на душе. Спонсор извинился занятостью — и оставил нас с коньяком. Мы еще немножечко выпили, но, как люди хорошего воспитания, оставили грамм сто двадцать в бутылке. О чем Эдуард пожалел, не успели отойти мы от кухни и десяти шагов. Но не возвращаться же, правда?

Собственно на шоу Стрельцов не остался — с началом затянули, а он опаздывал на поезд в Горький, еще не переименованный обратно в Нижний Новгород.

…Я не был на похоронах Яшина. Но от тех, кто приходил попрощаться со Львом Ивановичем, слышал, что Эдуард Стрельцов приходил на панихиду из больницы, вид у него был ужасающий — и о том, что и у него рак, шептались по всем углам.

Я узнал, что он на Каширке, — и собрался к нему. Но Раиса сказала, что на выходные Игорь привозит его домой. Я и забыл, что у них снова есть машина. В свое время Раиса тотчас же продала автомобиль, как только, возвращаясь из ЦУМа после работы, застала мужа спящим на газоне возле подъезда — Эдика хватило на то, чтобы мастерски припарковать машину, но уж подняться на одиннадцатый этаж он был не в состоянии. Но когда Игорь поступил в институт — Центральный институт физкультуры, как с выражением и уважением произнес, говоря мне об этом, счастливый отец, получавший образование в Малаховке, — Эдуард счел необходимым опять обзавестись машиной, поскольку в семье вырос еще один водитель. В те времена и для Стрельцова приобретение автомашины превращалось в трудноразрешимую проблему. Он долго надеялся на благоволение зиловского начальства. Пришла на помощь Раисина сестра — очередь Надежды за шестыми «жигулями» на ее предприятии подошла, и она оформила родственнику доверенность. Но в конце жизни появилась все-таки у Эдуарда и «восьмерка» — и на ней Игорь возил отца из больницы и в больницу.

Я застал Эдика заметно исхудавшим. (Надежда говорит, что похудел он на несколько размеров, с пятьдесят восьмого до пятьдесят второго, а Игорь, вспоминавший, как они в старое время не могли вдвоем с матерью на кровать папу переложить — одна его нога казалась сыну неподъемной, — теперь мог отца на руках носить.) Но в первый момент не показался он мне безнадежно больным. При том, что Эдик с места в карьер сказал, заговорив про яшинские похороны, что, подойдя к гробу, непроизвольно подумал: ну вот и я за Левой следующим.

Яшин болел долго — и в своей грозной продолжительности болезнь его, разветвляясь, все усиливалась. Ампутация ноги почти не повлияла на привычное нам за столько лет впечатление от образа и облика первого вратаря. Лев Иванович и на протезе ни у кого не вызывал инвалидской жалости. Яшин выглядел воином, потерявшим ногу в знаменитом сражении. Так оно и было — развивавшиеся в спортсмене болезни так или иначе оказывались следствием сверхдолгой футбольной карьеры.

То, что теперь Яшин передвигался на протезе, ни в ком не вызывало мысли, что круг деятельности Льва будет ограничен. Но все очевиднее становилось, что места в действующей футбольной жизни ему не найдено. Ни возраст, ни болезни не освобождали лучшего в истории вратаря от необходимости оставаться и дальше в раме парадного портрета — и тяжелый багет этой рамы давит на Льва Ивановича в будни, мешая справляться с заботами, в которых Яшин приравнивался к прочим. Не думаю, чтобы он совсем уж бедствовал в материальном отношении. Офицерская аттестация в солидном чине (хотя какой чин мог сопрягаться с величием заслуженного имени?), должность, постепенно теряющая практическое очертание функций… Ни на что Яшин не влиял, регулярно представительствуя где-либо. Такая жизнь, вынуждая без нужды быть все время на виду, еще больше закрепощала Льва, лишая всякой инициативы в распоряжении своей жизнью и в возможности ее улучшения. Рискну предположить, что и развитию болезней он обязан в равной степени и футболу, и тому, как протекала его жизнь после футбола.

Время от времени в кругу посвященных возникали разговоры об ухудшении Левиного состояния, которое может привести к ампутации и второй ноги. Но прогресс другого заболевания развернул недуг в другую сторону.

Угасание началось сразу после пышно отпразднованного шестидесятилетия. Праздник Яшина стал одним из последних советских праздников. И время, пощадившее репутацию великого вратаря, омрачило остаток жизни Льва Ивановича недостойной гримасой происходящего со страной. Чуть ли не год тянулась отвратительная комедия с присвоением Льву Яшину золотой звезды героя социалистического труда. Сомнений в том, что он-то в самом большом смысле — герой этого, оцениваемого, как крепостной, труда, ни у кого не возникало. Но с вручением постыдно-издевательски тянули — и достаточно комическому в общественном сознании начальнику Рафику Нишанову пришлось ехать с наградной коробочкой и дипломом к Яшину домой, в Чапаевский переулок. Дотянули до ситуации, когда герою мучительно трудным оказалось надеть на себя выходной костюм. Звезду прицепили к пиджаку страдальца, чьих дней на этом свете совсем уж не оставалось.

…Игорь Стрельцов говорит, что болезнь отца, выражавшаяся сначала в постоянных воспалениях легких, приобрела зримо опасные черты, может быть, в середине восьмидесятых, когда ему пришлось обращаться к врачам с ушибом в области пятого ребра. Он неудачно упал, когда играл в футбол с детьми — и один ребенок неловко под него подкатился, а Эдуард, чтобы не зашибить его тяжестью своего тела, сумел кувыркнуться в другую сторону, приземлившись на левый бок.

Игорь вспоминает, что тогда и был сделан, как он выразился, отщип, не понравившийся онкологам. Но то ли повторных анализов не сделали, то ли не подтвердилось подозрение. Что-то, в общем, по медицинскому недосмотру прошляпили — и лечили потом запущенную болезнь.

После первого же обстоятельного разговора с врачами на Каширке Раиса вернулась в слезах — узнала диагноз. От нее не скрыли, что жить мужу остается месяца три.

Каширка началась осенью восемьдесят девятого — и с короткими перерывами продолжалась до июля девяностого.

Чтобы хоть сколько-нибудь отвлечь Эдуарда от мыслей о скором конце, высказываемых им прямо, — позже я слышал и читал, что Стрельцов не верил в смертельный исход болезни и говорил, что вот-вот вернется из больницы домой, но это он просто мечтал умереть дома, иллюзий у него не было — я придумал расширение и дополнение вышедшей книги. Никаких издательских предложений и договоров я предъявить не мог. Но ему и не нужны были ничьи гарантии — ему просто надоело оставаться наедине со своими мыслями, и мои мечты о возможном переиздании книги его развлекали. Единственное, на чем он настаивал, — разговаривать о ней дома, а не на Каширке.

Разговоры о смерти, которых он не боялся — жаловался, что чувствует, как от него пахнет мертвечиной, — ничего не меняли в давно установившемся характере наших отношений. Я не старался говорить ему что-то в утешение, зная, что не примет он моих утешений. Но быть со Стрельцовым неискренним я бы не согласился.

И мы интуитивно пришли к единственно, наверное, возможному на время встреч согласию. К тому, что неизбежное слишком велико, чтобы вмещаться в суету заведенных между нами разговоров. Но эта суета и уведет нас на неопределенное время от темы. И смерть превратилась в наших беседах вроде бы в ту данность, которую и стороной не обойдешь, но и вспоминать поминутно какой же теперь смысл… Смерть незаметно ушла в подтекст ничего не значащих, как вчера еще казалось, слов — слов, противоречащих обыденностью тона тому, чего не миновать.

При одной из наших последних встреч он много выпил, ничем не закусывая, — и барахтался в полудреме, полубреду, из которых вдруг вынырнул, спросив безотносительно к предыдущему бормотанию: «Одного не пойму… за что меня посадили?»

В середине мая я уезжал на два с половиной месяца в Ялту, где вплотную и собирался заняться новой редакцией книги. Эдуард, когда я зашел к нему попрощаться, спохватился вдруг, что в доме нет не только рекомендованного ему врачами красного вина, выгоняющего, как понял Стрельцов, из организма радиацию, но и никакой выпивки вообще…

Антиалкогольный абсурд продолжался — и в чужом (в его то есть) районе я ничем не мог ему помочь. Кто поверит, если я скажу, что пришел за водкой для Стрельцова? Но записки мясникам он почему-то писать не захотел — сказал, что сходим вместе — и не к мясникам, а есть другое место.

И он начал одеваться.

Рубашку, вельветовые брюки, башмаки он натягивал на себя не меньше получаса. Потом, не вставая с табурета, он зажмурил от усталости глаза — и, не размыкая век, попросил меня дотянуться до верха шкафа: «Возьми деньги!» На шкафу лежала зеленая пачечка пятидесятирублевок — заначка умирающего от жены — деньги, скорее всего заработанные Стрельцовым последним в его жизни выходом на поле. А может быть, и нет — просто деньги, полученные по больничному листу. Какая разница?

Мы спустились на лифте вниз — и пошли вокруг дома длиной в полквартала. Я вспомнил Баталова в фильме про облученного физика. Мы шли вместе со Стрельцовым, но в этом походе он оставался один. От облучения у него вылезли последние волосы — он стеснялся голой головы и носил серый Раисин берет, залихватски сдвинутый на ухо…

В пункте приема стеклотары сделали вид, что не замечают изменений во внешности Анатольевича. Он купил две бутылки водки — одной, подумал я, он не обошелся бы и на смертном одре. Но когда мы с продолжительными остановками добрались до квартиры, Эдик сказал, что вот сегодня выпьет, а завтра пить не будет.

И действительно, он больше не курил и не пил. Врачи на Каширке настоятельно советовали ему пить хотя бы по рюмочке коньяку. Но коньяк так и стоял у него в палате, а он за оставшиеся ему месяцы сделал, может быть, несколько глоточков.

У пришедшего к нему Игоря спросил: «Чего от тебя пивом пахнет?» — «Жарко! Выпил кружечку холодненького!» — «Кончай с этим», — сказал папа, решивший наконец заняться воспитанием сына.

Из Ялты я ему звонил. Последний раз мы разговаривали по междугородному в перерыве матча сборной СССР против румын. «Очень плохо играют», — сказал он про наших.

…Посмотрев на свои ноги, потерявшие могучий рельеф, он сказал Раисе, присевшей возле его больничной койки: «Ножки-то стали — до кладбища не дойдешь…»

Алла: «Я знала, что он умирает, но если бы я к нему пришла, то и он бы об этом уже точно узнал, поэтому я и не пошла. Представила себе эту театральную сцену: вот я иду внуков ему показать, ну а ему-то каково? Значит, уж точно пришла с ним прощаться. Я не пошла».

Он лежал в отдельной палате с четырехзначным номером на десятом этаже — с балкона видно было чуть ли не пол-Москвы. Но на балкон Эдик больше не выходил.

Подолгу лежал он теперь с закрытыми глазами, ни на что не жалуясь, но Раиса видела, как из смеженного века выкатывается слеза.

Умирая в сознании, он отказывался от обезболивающих уколов. Но перед проколом легкого, когда собирались откачать оттуда жидкость, спросил у Раисы: «А стоит ли? Это, наверное, больно…»

Пока в силах был говорить, обещал, что в субботу, на день своего рождения, будет дома. Но к двадцать первому июля ему уже было совсем плохо. И по Москве прошел слух, что Стрельцов умер — на стадионе «Динамо» после объявления диктора о дне рождения публика поднялась, преждевременно почтив его память…

Ему в тот день настолько было невмоготу от страданий, что он вдруг стал срывать путы — трубки капельниц. Дежурившая в палате Надежда закричала на весь этаж, упала на него, прижимая к смятой постели, — прибежали сестры, врачи: всё восстановили. Сестра жены вспоминает, что смотрел он на нее злыми глазами — страдания продлевались.

Раиса называла ему тех, кто пришел к нему в день рождения… не знаю уж, как сказать… поздравить, навестить, попрощаться? Славу Соловьева, Мишу Гершковича, Юрия Васильевича Золотова… И он головой кивал, что слышит, мол, кто пришел. И на прощание руку чуть приподнял. Жить ему оставалось меньше полутора суток.

Ночью врач предупредил Раю и Надю, что Эдик больше не очнется, тихо отойдет в ближайшие часы. Сестры сидели с противоположных сторон у его изголовья. Он сильно выдохнул. Надежда посмотрела на полуоткрытые глаза Эдуарда — и они ей показались застывшими. Она бережно прикоснулась пальцами к векам, чтобы опустить. Но Стрельцов вдруг широко раскрыл глаза — и несколько мгновений смотрел на родственницу светло и пристально. А затем сам сомкнул их…

Я не был и на его похоронах. Телеграмма, посланная мне Раисой в Ялту, запоздала, а без нее с тогдашнего юга смешно было и стараться улететь. Но подсознательно я, наверное, и не хотел видеть его в гробу.

Алла: «Когда он умер, то было ужасно. Мои в деревне отдыхают, я иду на похороны, и так все пока ничего, пока не вхожу в тот зал. Какой-то молодой человек как-то резковато мне так сказал: разворачивайте целлофан, разворачивайте цветы. Я-то думала, что я их еще на могилу понесу, но он заставил меня их там развернуть. Боже мой, когда я его увидела, как мне его стало безумно жаль… Как все несправедливо… Когда я увидела то, что от него осталось, как я плакала… Бедный, бедный, несчастный человек. Я хочу сказать, все-таки мальчики без отцов редко вырастают хорошими. У меня брат тоже закончил свои дни неважно. Мы, девочки, как-то похитрей, а мальчишки, они же самолюбивы, они не могут того простить, что их отцы оставляют. Эдик пьяненьким звонил как-то, говорил: оказывается, внутри у меня… Мне так хотелось, чтобы он приехал к нам в Чертаново. Мальчишка уже такой был красавец. Ромочка. Потом он узнал и про второго внука Захарку».

С местом на Ваганьково помог Аркадий Иванович Вольский — он занимал важный пост в ЦК партии. Успокоил, если можно так сказать, отчаявшуюся в безуспешности хлопот вдову: «Не плачь, Раечка, я все сделаю». И на Писательской аллее выкроили кусочек пространства — Раисе (она умерла через девять лет, за неделю до открытия памятника Эдику) земли не осталось, все занял камень надгробия.

А панихиду кто-то додумался в июльский зной устроить в узкой коробке боксерского зала «Торпедо», примыкающей к футбольной арене. Совпадение: и гроб Боброва в ЦСКА установили на помост из-под ринга. Помню Стрельцова в пиджаке из черной кожи идущим мимо помоста с повернутым к покойному лицом…


предыдущая глава | Стрельцов. Человек без локтей | КОНЪЮНКТУРА ПАМЯТИ