на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава 3

ПОИСК

Февральскую революцию я помню отчетливо. Было всеобщее ликование. На Тверской улице толпы народа. На тротуарах, на мостовой, все с красными бантами или ленточками на груди. По трамвайным путям вместе с колоннами демонстрантов шли группы общественных дружинников. Впереди мы, мальчишки, тоже с красными бантами, громко кричим – «дубака», значит, городового ведут: их ловили и в подвалах и на чердаках жилых и нежилых зданий.

Годы гражданской войны, хозяйственная разруха резко изменили спокон веков утвердившийся порядок в нашем доме. Организация зимних охот на волков, выезд на лето с собаками в деревню ушли в прошлое. Продовольственный кризис потребовал других забот. Все москвичи занялись основной охотой за куском хлеба. Когда конское мясо, потом требуха стали роскошью, а хлеб без торчащих щетинок соломы редкостью, отец всю «облаву» – как нас, детей, иронически называл дядя Митя – отправил в Погост.

Только в 1920 году, после смерти отца, сраженного сыпным тифом, я вернулся в Москву и положил начало своему производственному стажу – поступил работать подручным слесаря в Центральные ремонтные мастерские МОЗО.

То было время бурных порывов молодости к самовыражению. Октябрь пропахал трехсотлетние залежи народной энергии, расковал неисчислимые творческие силы многомиллионных масс. Беспокойные сердца молодых бились учащенным пульсом. Хотелось везде успеть, боялся проглядеть что-то впервые нарождающееся в горячке будней строительства новой жизни.

А тут еще как раз подоспел нэп, с его быстрым вторжением в быт полуголодного, обшарпанного, запущенного города. Темп жизни необычайно возрос. Время стремительно летело вперед. Сутки сократились в объеме. Ложились поздно, вставали рано. И все же часов бодрствования явно не хватало, чтобы побывать там, куда тянуло.

Родились новые слова: «нэпман» и «спец». Шляпа и «гаврилка» – так в борьбе с «пережитками капитализма» комсомольцы называли галстук – на глазах завоевывали сданные было позиции кепке, косоворотке, гимнастерке. Брюки-клеш и бушлат – «мандат пролетария» – уступили место модному пиджаку в талию и коротким брюкам, непомерной ширины в бедре и резко сужавшимся к лодыжке – «клоунские».

Заработала реклама: «Яков Рацер – топливо», «Савва Ундервуд – пишущие машинки», «Теодор Реддавей – техническое оборудование». Самый шик – шляпы и галантерея – у Куприянова на Тверской. Ботинки «Джимми», с узким носом, как у рыбы-меч, у Зеленкина на Кузнецком мосту. Конфекционы готового верхнего платья и ткани – «у нас только импорт» – в Солодовниковском пассаже на Петровке.

Город менялся на глазах. Количество гастрономических, молочных, овощно-зеленных магазинов росло не по дням, а по часам. Засверкал витринами Елисеевский гастроном. Необозримым натюрмортом развалился Охотный ряд – чрево Москвы с коровьими, свиными, телячьими, бараньими тушами, копчеными, провесными, запеченными окороками, с огромными, словно торпеды, белугами, осетрами, семгами, с разносолами и овощами, с маринадами и пряностями.

Появились частные прокатные автомобили с черно-желтыми шашками по кузову. К ресторанам подкатывали нэпманы на лихачах в колясках с дутыми шинами. Круглосуточно работало казино «У Зона», где в большом зеркальном зале – рулетка. Крупье с набриолиненными прическами, с пробритыми проборами громко чеканят: «Прошу делать игру», «Игра сделана – ставок больше нет». Шарик скачет по металлическому циферблату, и в наступившей тишине слышно, как он пощелкивает, перепрыгивая по крутящемуся диску из одной уложницы в другую.

Рядом маленькая – «золотая» – комната, туда с рублями не лезь. Там идет игра в «шмен де фэр», по-русски в «железку». Банки составляются и срываются тысячные. «Игра только на видимое», – объявляет крупье, артистически тасуя новые карты. На столе появляются столбики золотых царских червонцев. «Размен», – кричит крупье: вместо столбиков выдаются фишки – самая устойчивая валюта казино. Казино делает баснословный оборот за сутки. «Есть на небе одно солнце, много облаков. Есть в Москве один Разумный, много дураков…» – пели с эстрадных площадок куплетисты про основателя этого заведения, нажившего миллионы и породившего категорию нарушителей закона – растратчиков.

По Тверской, от Садово-Триумфальной площади до Скобелевской (ныне Маяковского – Советская), не скрывая намерений – «могу провести время», – прогуливались расфранченные девицы. Рестораны с кабинетами работали до утра.

На Ильинке биржа котировала червонец, а рядом на параллельной, Никольской, тротуары кишели валютчиками – «даю червонцы, беру червонцы», «даю рыжики, беру рыжики» – золотые монеты дореволюционной чеканки.

Улицы определились по ассортименту торговли: Мясницкая – технические, скобяные изделия; Никольская – оптово-текстильные товары; Тверская, Петровка, Кузнецкий мост – ширпотреб, обувь, готовое платье, галантерея, культтовары. Горланила на всю округу «Сухаревка». Базарила птицами, щенками не менее голосистая «Труба» (Трубная площадь).

А в катакомбах китайской стены ютилось несметное количество беспризорных ребят. И здесь же рядом с их трущобами у подножия стены от Никольских до Ильинских ворот шла торговля в развал литературой – городок букинистов.

Молодость моего поколения прошла, вплотную соприкоснувшись с бытом и нравами того времени. Кто-то крепко увяз в затягивающей трясине сладкой нэповской жизни; кто-то коснулся ее краешком своего существования, учуяв, что угарный чад грозит серьезным отравлением; кто-то упорно шагал против ветра соблазнов, широко открывая молодежи ворота стадионов для выхода на свежий воздух.

Орудуя с молотком и зубилом под началом опытных слесарей, восстанавливающих тракторы «Холт», «Клейтон», «Рустон» и собирающих сельскохозяйственные машины и орудия – жатки, лобогрейки, косилки, сеялки, я ждал с нетерпением гудка, чтобы, отмыв «трудовые руки» пастой нежно-розового цвета «Чистоль», отправиться на удовлетворение личных духовных запросов.

Куда сегодня после работы? Каждодневный вопрос вопросов. Футбол уже довольно прочно обосновался в моем сердце. Рядом с мастерскими был расположен МКЛ – Московский клуб лыжников, сохранивший на своем стадионе небольшое футбольное поле и прекрасный павильон, так называемый «царский», он и сейчас цел: находится при спортивном комплексе «Юных пионеров» на Ленинградском проспекте.

Конечно, туда после работы на маленькое футбольное поле спешили мы: Николай служил вместе со мной, а Александр по соседству, на Петровском огороде. Сейчас это когда-то открытое картофельное поле застроено жилыми кварталами, прилегающими к Беговой улице. Тогда же на этом огороде я сидел в шалаше с незаряженной берданкой, выполняя общественные обязанности по охране картошки в ночное время.

В кружке самодеятельности бывшей Солдатенковской больницы, ныне имени С. П. Боткина, расположенной бок о бок с мастерскими, была театральная секция. В ней мы и искали утоления жажды артистической славы. Секция ставила водевили. Это был очень популярный жанр в театрах малых форм. Николай играл роли героев-любовников, Александр, к общему удивлению, неплохо выступал в амплуа комических старух. А я – в «кушать подано». Но вскоре и от этого был отстранен, после деликатного замечания режиссера: «Вы говорите деревянным голосом». Не оставило в истории театра каких-либо следов и творчество старших братьев. Однако увлечение театром оказалось не бесследным, я стал пожизненным театралом, как говорится, закулисным человеком.

Пользуясь расположением добрейшего Акифьева, представителя рабочкома, потомственного пролетария мастерских, так и не научившегося правильно выговаривать свой титул – он рекомендовался «рабочек», – я получал бесплатные билеты во все московские театры.

Мне довелось побывать в театре «Семперантэ», размещавшемся в квартире верхнего этажа жилого дома в Гранатном переулке. В театре без занавеса, без рампы, без сцены: зрительный зал, та же комната, отделялся от условной сцены условной рампой. Суфлера за его полной ненадобностью не существовало, так как текст исполнители ролей импровизировали по ходу действия. Не берусь судить, насколько нужно и полезно было это театральное новаторство, с точки зрения искусствоведов, но спектакли – «Гримасы», «Прыжки» – оставили неизгладимое впечатление: покоряло мастерство артистов Левшиной и Быкова, выступавших в главных ролях.

Я видел восхождение новой звезды на театральном горизонте во Второй студии МХАТ. В пьесе З. Гиппиус «Зеленое кольцо» дебютировала молодая артистка – Алла Константиновна Тарасова, в роли неотразимо симпатичной, разуверившейся в жизни гимназистки, по имени Финочка. Она была столь обаятельна, столь несравненно хороша, что я ушел из театра, совершенно плененный этим чудным образом.

Много лет спустя я рассказывал Алле Константиновне о своей юношеской влюбленности в Финочку. Она, к тому времени не утратив ни молодости, ни обаяния, ни жизнерадостности, улыбаясь мне, ответила: «Ну и прекрасно. Продолжайте меня считать Финочкой».

И каждый раз при очередной встрече, и в довоенные и послевоенные годы, на гастролях ли, или в торжественные дни юбилеев театра, или на новогоднем вечере, по восстановленной было традиции мхатовцев встречать Новый год в большом фойе театра, я всегда улучал минутку признаться Алле Константиновне: «Вы для меня по-прежнему Финочка». И она, подыгрывая мне, шутливым тоном неизменно отвечала: «Конечно, конечно, только Финочка!»

В последний раз я встретил Аллу Константиновну на улице Пушкина недалеко от театра. Она опередила меня, здороваясь: «Ну вот и нет вашей Финочки». Я пытался утверждать обратное: «Вы прекрасно выглядите», но что-то скорбно-усталое проглядывало во всем ее чудесном облике. Она только что перенесла тяжелую операцию. А вскоре на немецком кладбище москвичи прощались с Аллой Константиновной Тарасовой…

В нэпмановской Москве пышно расцветало эстрадное искусство во всем его многообразии. Представители разговорного жанра: салонные куплетисты – во фраках и смокингах и черных лакированных ботинках, куплетисты-«босяки» – в костюмах из мелких кусочков разноцветных тряпок, в ботинках с двойными подошвами, для удобства «сбацать» чечетку со звуковым эффектом как будто клацающих кастаньет – наводнили эстраду. Авторы злободневных политических фельетонов не очень считались с литературной этикой. На исторический ультиматум английского премьера лорда Керзона эстрадная пара разговорников отвечала рефреном: «Ульти, к делу мы пришили, матом будем отвечать»… Не претендовали на тонкий юмор и поборники за чистоту служебной морали, потчуя публику припевом: «Мы руки взятками свои не замарали, когда мы брали, то перчатки одевали…» и так далее и тому подобное.

Все это декламировалось, пелось, плясалось на небольших подмостках, начиная от пивных «Левенбрей», Корнеева и Горшанова и кончая открытыми площадками, сколоченными на Тверском, Цветном или Чистопрудном бульварах.

Там же можно было видеть танцевальные пары, исполняющие модные аргентинские танго или бразильскую «Амапу».

Звукоподражатели, имитаторы, клоуны, жонглеры входили в программу рекламных объявлений «Дивертисмент», висящих у входа заведений такого типа.

Но наиболее популярным жанром эстрадного искусства оказалось цыганское пение и пляска. Хоры под управлением знаменитых дирижеров – Егора Алексеевича Полякова, Дмитрия Ивановича Иванова, Николая Степановича Лебедева, прошедших школу дореволюционных загородных ресторанов высшего класса «Яра», «Стрельны», «Эльдорадо», со своими знаменитыми певицами – Александрой Христофоровной Христофоровой, Александрой Андреевной Ланской, Дарьей Алексеевной Мерхоленко, сохранившими в своем действительно цыганском искусстве стиль таборного фольклора, переживали свое второе рождение.

Политехнический музей и Дом Герцена – главные полигоны прозы и поэзии. Всевозможные литературно-поэтические «реки, ручьи, ручейки и лужицы» растекались в разных направлениях. Поэтические поиски земных и заоблачных истин громко, трескуче звенели в ушах. Из стен главных полигонов перестрелка спорящих сторон переносилась в кафе «Стойло Пегаса», где полемика велась и в настенных экспромтах – «…с очками на носу сидит рыжая корова, уплетая колбасу».

Сбивали с толку, смешили нарочитой несуразностью стихи декадентов. Более полувека прошло, а помню печатавшееся и декламировавшееся:

Дайте мне рыданий соус,

дайте сдобное варенье,

дайте ситцевый анчоус

и трехгранное печенье.

Нет, не надо мне короны,

лучше дайте крышку гроба

и величие вороны.

Пусть потешится утроба…

Помню в том же «Стойле Пегаса» лохматого, неопрятного, с перхотью на плечах, в засаленной вельветовой блузе, в очках с тонкой металлической оправой декадента, бьющего в своем «стихотворении» на образ:

Море гадов вдали бушевало пред мной,

А на море том трон возвышался,

Из-под кислой капусты то бочка была,

А на ней сатана восседал!

Сатана был красив, как столетний козел,

Как волдырь на макушке у ведьмы… —

и далее набор каких-то несовместимостей. Ведь не выветрилась же такая белиберда! Вспоминаю об этом лишь для того, чтобы донести до читателя особый колорит того времени.

Напротив в кафе Филиппова обосновался на ежедневное времяпрепровождение спортивного вида молодой человек, рекомендующийся у каждого столика:

Я, Евгений Борисов, поэт,

Ко всему подхожу прямо, а не криво,

У меня денег нет,

Но ужасно хочется пива.

Он рядился под Есенина. Щеголял выдуманной близостью с поэтом – «вчера с Сергеем били в жизнь». Блондинистый, со спущенным на лоб чубом, Борисов действительно напоминал лицом Есенина и так всегда азартно заступался за него – «закусали Сережку собаки», – что каждый вечер заканчивал в милиции.

Я гнался за живым Есениным, рыскал по диспутам, но увидел любимого поэта только на похоронах. О влиянии на молодежь, о силе его поэтического таланта столько написано и будет еще написано критиками, литературоведами, что здесь мне ни прибавить, ни убавить. Помню лишь тягостное ощущение непоправимости свершившегося.

Вечернюю газету принесли в парикмахерскую, где я дожидался своей очереди. Читаю сообщение, и первая мысль: «Так и не увидел!» Бросил очередь и от Никольской улицы до Пресненского вала промозглым зимним вечером побрел домой, отказавшись от всех житейских соблазнов. А Тверская что ни шаг, то соблазн: вон налево сияет огнями ресторан «Националь», чуть подальше, на углу Брюссовского, – «Медведь», направо, на углу Козицкого, кафе Филиппова, на углу Садово-Триумфальной – «Ку-ку», через двери которого на улице слышится цыганский хор под управлением Егора Полякова.

Маяковский. Первое впечатление – громадина. Я только взялся за ручку двери в фотографию «Джон Буль», помещавшуюся рядом с ВТО, на улице Горького, как навстречу мне, заполняя весь дверной проем, двинулась огромная фигура в куртке с воротником шалью и надетой чуть набок спортивной кепке.

В тамбуре не было возможности протиснуться мимо, и я отступил, успев заметить на ногах встретившегося очень большие ботинки на толстой подошве. Крупный мужчина широким шагом направился к Страстной площади.

– Узнал? – не дожидаясь ответа, Володька Шустрый, сын владелицы фотографии, сунул мне квитанцию на имя Маяковского. – Едва уместился перед аппаратом, – возбужденно тараторил школьный друг. Приемная «Джона Буля» действительно крохотных размеров, а «лаборатория» и того меньше.

Я, конечно, узнал. Мне уже приходилось его видеть и слышать в Политехническом музее. Но встретиться, плечо в плечо, довелось впервые. Огромная габаритность фигуры поэта изумила, даже папироса во рту показалась – «курю трубы фабричные».

Не скажу, что Маяковский был моим кумиром. Я больше увлекался Есениным. Из страны березового ситца дул теплый знакомый ветерок Вашутинской подозеры. Но от горлана, бунтаря тоже некуда деться: он был огромен во всех измерениях, и в трудной для нас, ребят, манере стихосложения и своих поэтических образах.

«Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянии»… Я наблюдал вплотную. Время все поставило на свои места.

С Маяковским меня познакомил Николай Николаевич Асеев в коридоре небольшого зала Дома Герцена, где Владимир Владимирович в этот вечер читал свои стихи.

– А, мускулы… – добродушно-иронически прогудел поэт, протягивая руку, когда Асеев отрекомендовал меня футболистом. Я ответил футбольной строчкой из его стихотворения. Реакция была положительная: в сдержанной улыбке чуть дрогнули уголки рта, и подбородок стал тяжеловеснее.

На сцене, не обращая никакого внимания на приветственные аплодисменты, как будто и не слыша их, он неторопливо снял и повесил на спинку стула пиджак, закатал манжеты белой рубашки по локоть и встал в позицию, как он стоит в бронзе на площади своего имени в Москве.

Поэт приготовился работать. Иначе не скажешь: ни к чему другому так не готовятся. Да он и работал, увесистыми ударами своего баса вбивая слова в сознание аудитории, как гвозди, по самую шляпку.

Шаляпинской мощью веяло от всей фигуры поэта. Мне довелось видеть и слышать Ф. И. Шаляпина в Большом зале Консерватории. Природа обоих щедро одарила: и голос, и стать, и творческий темперамент. Умел всем этим пользоваться Владимир Владимирович. Прямо-таки подавлял напором и непримиримостью. Говоря футбольным языком, действовал только в атакующем стиле. Я съежился, сидя на стуле, чувствовал себя этаким «премногомалозначащим» под наступательным порывом махины.

Но вот ведь что главное – послушаешь Маяковского и хочется самому значить больше. Такой эмоциональный заряд запускал он в зал, что и не согласен, да согласишься.

Организатор лекций Павел Ильич Лавут рассказывал мне, с какой ответственностью относился Владимир Владимирович к открытым выступлениям. «Сцена, эстрадная площадка – это публичный бой за идею в поэзии, – говорил поэт. – Надо вести свою линию и обеспечивать ее торжество при всех обстоятельствах». Чтобы привлечь внимание к наиболее актуальному разделу программы вечера, заготовлялся «рабочий вопрос к докладчику» с заранее составленным ответом. Написанный каламбур не оставлял оппонентам ни одного шанса на успех, а разящие экспромты Маяковского дополняли разгром очередного дилетанта.

По натуре Владимир Владимирович был игрок спортивно непримиримого характера, верящий только в свои личные возможности и способности. Бега он совершенно не признавал – «я там ничем не распоряжаюсь – хозяйничает наездник и лошадь». Вот бильярд другое дело. У них шла непрекращающаяся дуэль с Иосифом Павловичем Уткиным. Разные по темпераменту, они и игру вели непохожую. Игра Уткина была менее открытой, но более технической. Маяковский играл размашисто, широко.

Владимир Владимирович любил быть в центре внимания всей бильярдной. Однако развязных суждений и реплик со стороны зрителей не терпел. Однажды расфранченный посетитель, с массивной золотой цепочкой через весь жилет, напыщенный, громко стал комментировать игру Маяковского. Согнувшись, выцеливая шар, поэт исподлобья, предупредительно зло скосил глаз на самодовольного франта. Тот не унимался. Маяковский, под очередную реплику франта вогнав победный шар в лузу, распрямился во весь рост и презрительно пророкотал: «Златая цепь на дубе том»…

В чудесное весеннее утро, когда чистое небо, восходящее солнце, чуть начинающая зеленеть листва, свежий воздух и молодые годы переполняют душу жизнерадостностью, я, красноармеец второго года действительной службы, нес дежурство по штабу Московской пролетарской стрелковой дивизии, расположенному в Бироновском дворце в Садовниках. Принесли утренние газеты. Читаю – глазам не верю. «Вчера…», и тут же предсмертное письмо Маяковского, оканчивающееся «я с жизнью в расчете, и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид».

Самоубийство Маяковского произвело ошеломляющее впечатление. У всех еще свежо в памяти назидательное стихотворение поэта на смерть Есенина. И вдруг такой же конец.

На похоронах Арнольд, о котором Николай Николаевич Асеев писал: «лучше всех его знал Арнольд», коротко отозвался по поводу случившегося – «делать жизнь значительно трудней»…



Глава 2 ПОРЯДОК БЬЕТ КЛАСС | Встречи на футбольной орбите | * * *