на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить

реклама - advertisement



Ер

Есть хорошее правило: скотину в дом не пускать, не приучать. Собаке во дворе конуру ладят, пущай там и сидит, хозяйство сторожит.

А если какой голубчик ее пожалеет, – дескать, мерзнет псина, али что, – пустит ее в дом на зиму, – нипочем собака в конуру не вернется, ей уж в избе понравилось. Чуть отвернешься, а она опять норовит в дверь протиснуться.

Правило научное, для всякой твари верно; то же и с перерожденцами. Перерожденцу место где? – в хлеву. Потому как есть он скотина, а скотина должна водиться на скотном дворе, само название подсказывает за это.

Вот и Тетеря: побывал пару разочков у людей в дому, – сначала Никита Иваныч хулиганил, сажал тварь за стол, мнениями его интересовался; потом Бенедикту пришлось кликнуть его, – давеча, у Варвары-то, а это он, знать, из-за душевного расстройства подзабылся, – побывал перерожденец в дому и теперь норовил чуть что, – в дом.

Сначала предлоги выискивал: помочь поднести, дверь открыть, канплимент теще, Оленьке канплимент, потом с советами на кухню, дескать, знаю наипервейший рецепт, как грибыши сушить, – эвон! Да мы грибыши со времен царя Гороха сушили, сушим, и до Последних Дней сушить будем! На нитку повесь да и суши! Наука тут нового слова не скажет!

Потом будто ему от тестя охота указание выслушать: как ловчей на себя бубенцы приладить, чтобы звону от них больше, когда едешь; какие песни желательно петь в дороге: заунывные али бойкие; потом, глядишь, а он уж старший по хлеву, сам покрикивает, чтобы эй! – навоз почистили; не успели оглянуться, а он уж свой в доме. Только и слышишь: «Терентий Петрович это, Терентий Петрович то».

Бенедикт ногами топал, ярился, взывал, стыдил, убеждал, грозился, тащил за рукав, – нет, Беня, оставь, как же без Терентия Петровича? И достанет, и принесет, и посмешит, и форшмак состряпает, и румяна похвалит, и белила.

Увидит Оленьку в колобашках, в сметане, и будто в сторону, будто сам себе, не сдержамшись: «Ну до чего ж баба красивая, е-мое!»

В санях катает с посвистом, с песнями; узду заплел косичками, шлею разукрасил берестяными картинками: посередке идола прибил рисованного, – усищи в обе стороны; с одного краю баба голая с сиськами, с другого надпись: ВАС ОБСЛУЖИВАЕТ Головатых Терентий Петрович. Пригласил Оленьку полюбоваться, Оленька сразу: «все, Бенедикт, это сани мои! Бери себе другие!» – плюнул, но отдал ей сани-то, и с Тетерей вместе, – уж больно зол на него был, противно было даже и бить его.

А достался ему перерожденец Иоаким, старец одышливый и с харкотой: все у него в грудях клекочет и блекочет, сипит и хрипит; еле ноги тащит, пройдет два забора, да и остановится:

– Ох, Господи, царица небесная… Грехи наши тяжки… Ох, прибрал бы Господь…

И – кашлять, да с сипом, да с мокротой; да харкать, да сплевывать; пока свое не отплюет, с места его кнутом не стронешь.

– Матушка небесная… и сорок святых мучеников… забыли меня… Забыл Никола-то угодник… грехи мои тяжки…

– Давай, дед, давай, трогай! Дома поплюешь!

– О-ох, смерть нейдет… прогневил Господа…

– Песню давай! Удалую!!!

– Христо-о-о-ос воскре-е-е-есе из меееееееееееертвых…

Стыдно было: вдруг кто из знакомых увидит? Зубоскалить начнет? Дескать, гляньте, гляньте на Бенедикта! Что за кляча-то у него? да где таких берут? а то еще и прозвище дадут!

И ведь как боялся, так и случилось: тащился на Иоакиме мимо пушкина – охота поглядеть было, как он там стоит-то, – а тут как раз Никита Иваныч: залез на наше все и отвязывает ему от шеи бельевую веревку, – ну как всегда. Увидел Бенедиктов позор и – так и есть! – закричал:

– Да как тебе не стыдно, Бенедикт!!! На старом-то человеке ездить!!! Ты вспомни, чей ты сын!!! Полины Михайловны!!! Где же это видано?!?!?! Быстрей пешком дойдешь!!!

Позор несусветный; Бенедикт отвернулся, сделал вид, что не видит, не слышит, дома наплакался тестю: эвон, на меня даже Прежние пальцами кажут, тычут, что резвее надо, мать позорю! Давайте Тетерю назад, хрен с ним! – а уж все, уж Тетеря на других работах занят: возвысился до кухонного мужика, чистит репу, птицу потрошит, винегреты накручивает.

И дали перерожденца самого простого и среднего: особенностей никаких, и звать Николай.

Подушки Оленька набила белым пухом; лежать стало куды мягче. Работы никакой делать не надо, ни рубить, ни тесать; пешком ходить тоже не надо, – в санях доеду; кушать – беспрерывно пожалуйте, – так что Бенедикт раздобрел, али сказать, оплыл. Отяжелел. А не столько даже от еды отяжелел, сколько от дум тяжелых. Словно натолкали в душу ветоши, тряпья старого, валяных ошметок: и душно, и чешется, и гнетет. Лежи не лежи, а все нет покою.

Должны где-то книги быть. Где-то должны.

Выходил на двор, на мураву, – только-только из-под снега проклюнулась, – руку размять. Случись изьятие делать, так чтобы в руке легкость была, приемистость, али поворотистость, чтобы крюк не тыркался, а летал, чтобы он как бы с рукой сросся, так, чтобы уж разницы никакой не чувствовалось: где рука, а где крюк.

А то тесть ему все попреки делал, что Бенедикт неловкий, что голубчика загубил. Встретит в коридоре и головой качает с упреком, сокрушенно: ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй…

– Ведь крюк, он на что? Он на то и крюк, что он не тыка! У него, мил-человек, и линия такая, – видишь? – загибается! А почему? а потому что гуманность в нашем деле допрежь всего. Раньше, конешно, – раньше режим строгий был: чуть что, разговор короткий, сразу пырь! – и дух вон. Вот тогда, понятно, тыка сподручнее. А теперь нам другая линия дадена: с кривизной, али с загибом, потому как не убивать, а лечить надо. Отсталость в обчестве агромадная, – ведь объяснял я тебе, – а искусство гибнет. Ежели не ты да я, кто за искусство постоит? – то-то.

– Но, папенька, ведь искусство требует жертв, – Оленька за Бенедикта вступается.

– Первый блин комом, – это теща утешает.

– Опять ты про блин! Да что же это у тебя один разговор: блины да блины!.. – Бенедикт не слушал, уходил, ворочал тяжкую думу; свистнув Николаю, валился кулем в сани: «На торжище!» – не сняв балахона, лишь колпак откинув на спину, – красный, грузный, мрачный брел вдоль прилавков, где малые мурзы раскинули берестяные книжицы, корявые свои самоделки. Народ замолкал, пужался, когда напролом, с думой на челе, с темными от бессонных ночей подглазьями, с наеденными брылами, наеденной широкой шеей, – ворот душит, – ступал Бенедикт тяжкой поступью; сам знал, что страшен, – а пусть. Брал книжицу, брезгливо листал, – мурза пикнул было, что сначала платить… – так посмотрел, что больше уж мурза не пикал.

Эту читал. И эту читал. Это что? – читал, да всю целиком, а не отрывки, как тута.

– Где полный текст? Полный текст должон быть, воры! – хрипел на присевшего, съежившегося в воробьишку мурзу, тыкал толстым пальцем в бересту; ведь и тут украли, ведь что за народ! Там главу пропустят, там оборвут на полслове, там строчки переставят!

– Бересты в государстве не хватает, – лепетал перепуганный мурза, – работать некому…

– Ма-алча-ать!!!

Иной раз попадалось и нечитанное: ржавые кривули, загибающиеся строки, описки на каждой странице. Такое читать – что землю есть с каменьями. Брал. Тошнило, себя презирал, но брал.

Вечером, склонившись низко, водя пальцем по ухабам и рытвинам бересты, шевеля губами, разбирал прочитанное; глаз отвык от скорописи, спотыкался; глаз хотел ровного, летучего, старопечатного, черным по белому, ясным по чистому; и писец, видать, нерадивый перебелял, – кляксы да помарки, а дознаться бы: кто, – да головой в бочку!

К трибунам прикипели наши взгляды,

И ловит слух в державной тишине

Итоговую взвешенность доклада,

Где все разделы – с веком наравне!

(Клякса) (клякса) (клякса) (клякса)

…чувств своих не прячем на засов,

И нам дают сердца и партбилеты

Решающую силу голосов!

(клякса)

Ну? Поэзии – от силы на полторы мыши, а берут двенадцать. И здесь воровство. Бенедикт, правда, вообще не платил: так давали.

Пробовал прежние книги перечитывать, да это же совсем не то. Никакого волнения, ни трепета, али предвкушения нету. Всегда знаешь, что дальше-то случилось; ежели книга новая, нечитанная, так семь потов спустишь, волнуючись: догонит али не догонит?! Что она ему ответит?! Найдет он клад-то? Али вороги перехватят?! А тут глазами по строчкам вяло так водишь, и знаешь: найдет; али там догонит; поженятся; задушит; али еще что.

Ночью, ворочаясь без сна в мягком пуху, думал. Представлял городок, улочки, избы, голубчиков, перебирал мысленно знакомые лица. Иван Говядич, – есть у него книга? Вроде он грамоте не учен. Что ж из того: читать не умеет, а книгу зажал. Бывает? Бывает. Заместо суповой крышки… Грибыши в кадке пригнетать… Наливался нехорошей кровью, плохо думал про Иван Говядича. Попробовать изъятие?.. У Иван Говядича ног нет, из-под мышек сразу ступни. Крюк тут нужен короткий, с толстой ручкой. Но руки у него мощные. Значит, короткий нельзя…

Ярослав: проверить Ярослава? Вместе грамоте учились, счету… Он уж такой: коли что спрятал, – не признается. Думал о Ярославе. Вот тот в избу входит, дверь на засов. Огляделся. К окну идет на цыпочках, пузырь отогнул: не глядит ли кто? Теперь к печи… Свечкой туда тычет: запалить… Теперь к лежанке… Опять обернулся, будто что почувствовал. Постоял… Нагибается короб из-под лежанки вытянуть… Шарит в коробе, шарит… вот переложил из руки в руку… Бенедикт напрягался, видел: словно живой, только неплотный, нетелесный, – свеча сквозь него мерцает и трещит, – словно бы в сумеречном воздухе висит Ярослав сонной тенью, шарит и шарит: нетелесную спину его видать в домотканой рубахе, нетелесные лопатки ходуном ходят: роется; позвонки теневыми пупырями вдоль спины…

Широко раскрытыми глазами вглядывался Бенедикт во тьму; ведь она же тьма, ничего в ней нет, верно? – ан нет, там Ярослав, и вот так привяжется, что и не отвяжется! Вертишься в подушках, али встанешь покурить, али в нужный чулан, али еще куда, – все Ярослав, Ярослав… Скажешь себе: не думать про Ярослава! Знать не знаю! – ан нет, как же не знаю: а вон же спина его, вон же он роется… Ночь проведешь без сна, встанешь, – туча-тучей, за столом все невкусно кажется, все не то что-то, откусишь кусок, да и бросишь: не то, не то… Буркнешь тестю: может, Ярослава проверим?.. – а тесть недоволен, пол скребет, глазами укоряет: вот вечно ты, зять, по мелочам, вечно от главного уклоняешься…

К лету крюк летал как птица; Ярослав проверен, – ничего не нашлось, Рудольф, Мымря, Цецилия Альбертовна, Трофим, Шалва, – ничего; Иаков, Упырь, Михаил, другой Михаил, Ляля-хромоножка, Евстахий – ничего. Купил на торжище «Таблицы Брандиса» – одни цыфры. Изловить этого Брандиса, да головой в бочку.

Никого вокруг. Ничего. Только високосная метель в сердце: скользит и липнет, липнет и скользит, и гул в метели, будто голоса далекие, несчастливые, – подвывают тихохонько, жалуются, а слов-то не знают. Али будто в степи, – слышь, – вытянув руки, бредут на все стороны, разбредаются испорченные; вот они бредут на все стороны, а сторон-то для них и нет; заблудилися, а сказать-то некому, а и сказали бы, встретили бы живого – так не пожалеет он их, не нужны они ему. Да и не узнают они его, им и себя-то не узнать.

– Николай!.. К пушкину!

Сырая метель набросала пушкину вороха снега на сутулую голову, на согнутую руку, будто лазал он по чужим избам, по чуланам подворовывать, набрал добра сколько нашлося, – а и бедное то добро, непрочное, ветошь одна, – да и вылазит с-под клети, – тряпье к грудям притиснул, с головы сено трухлявое сыплется, все оно сыплется!..

Что, брат пушкин? И ты, небось, так же? Тоже маялся, томился ночами, тяжело ступал тяжелыми ногами по наскребанным половицам, тоже дума давила?

Тоже запрягал в сани кого порезвей, ездил в тоске, без цели по заснеженным полям, слушал перестук унылых колокольцев, протяжное пение возницы?

Гадал о прошлом, страшился будущего?

Возносился выше столпа? – а пока возносился, пока мнил себя и слабым, и грозным, и жалким, и торжествующим, пока искал, чего мы все ищем, – белую птицу, главную книгу, морскую дорогу, – не заглядывал ли к жене-то твоей навозный Терентий Петрович, втируша, зубоскал, вертун полезный? Говорок его срамной, пустой по горницам не журчал ли? Не соблазнял ли интересными чудесами? «Я, Ольга Кудеяровна, одно место знаю… Подземная вода пинзин… Спичку бросить, хуяк! – и летим… Желается?»… Давай, брат, воспарим!

Ты, пушкин, скажи! Как жить? Я же тебя сам из глухой колоды выдолбил, голову склонил, руку согнул: грудь скрести, сердце слушать: что минуло? что грядет? Был бы ты без меня безглазым обрубком, пустым бревном, безымянным деревом в лесу; шумел бы на ветру по весне, осенью желуди ронял, зимой поскрипывал: никто и не знал бы про тебя! Не будь меня – и тебя бы не было! Кто тебя верховной властью из ничтожества воззвал? – Я воззвал! Я!

Это верно, кривоватый ты у меня, и затылок у тебя плоский, и с пальчиками непорядок, и ног нету, – сам вижу, столярное дело понимаю.

Но уж какой есть, терпи, дитятко, – какие мы, таков и ты, а не иначе!

Ты – наше все, а мы – твое, и других нетути! Нетути других-то! Так помогай!


предыдущая глава | Кысь | cледующая глава