home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ГЛАВА XIII

В Рони

Следующее утро принесло мне новые доказательства того расположения, которым удостаивал меня де Рони. Проснувшись рано, я заметил на стуле, около моего платья, кошелек с золотом, в котором было 100 крон. В юноше, который в эту минуту вошел в мою комнату спросить, не нужно ли мне чего, я с трудом узнал Симона Флейкса: так щеголевато был он одет, напоминая своим нарядом платье Мэньяна. Я несколько раз взглянул на студента, прежде чем решился назвать его по имени. Наконец, протерев глаза, я спросил его, что он сделал со своей рясой.

– Сжег ее, господин де Марсак, – коротко ответил он.

Я видел, что, выражаясь картинно, он сжег еще многое другое, кроме своей рясы. Он был не так бледен, не так худ, не так удручен, как раньше, и двигался быстрее. Он потерял свойственный ему раньше вид человека слегка тронутого и казался сильным, спокойным, не так приниженным. Только в глазах его остался прежний странный блеск, свидетельствовавший о нервной, увлекающейся натуре.

– Что же вы намерены теперь делать, Симон? – спросил я, с любопытством замечая эту перемену.

– Я солдат, – ответил он, – и служу господину де Марсаку.

Я засмеялся.

– Боюсь, что вы выбрали себе плохую службу, – сказал я, начиная одеваться, – притом такую, на которой вы можете быть убиты. Мне кажется, это вам не по душе?

Он ничего не ответил. Я с изумлением взглянул на него.

– Вы, значит, пришли, наконец, к какому-нибудь решению? – спросил я.

– Да.

– И разрешили все свои сомнения?

– У меня нет больше сомнений.

– Вы гугенот?

– Это – единственно истинная и чистая религия, – серьезно ответил он и с видимой искренностью и благоговением произнес символ веры Безы.

Все это наполнило меня чувством глубокого удивления; но я не сказал больше ни слова, хотя у меня возникли некоторые сомнения. Я подождал пока не остался наедине с де Рони, и тут только все прояснилось. Я высказал ему свое удивление по поводу такого внезапного обращения. Заметив, что Рони только улыбался, не говоря ни слова, я стал высказываться определеннее.

– Я удивлен! Ведь, говорят, ученые люди, раз потерявшись в дебрях богословия, редко находят твердую почву и редко кто из них возвращается к старой вере или удостаивается милости принять новую. Я говорю, конечно, только о таких, к которым причисляю и этого юношу, то есть об увлекающихся, легко возбуждаемых умах, которые много учатся и не имеют силы переварить все, чему они учатся.

– Да, что касается таких, я тоже считаю это верным, – ответил Рони, по-прежнему улыбаясь. – Но на них-то и можно воздействовать, только в подходящую минуту.

– Допустим. Но моя мать, о которой я вам рассказывал, посвящала много времени этому юноше. Его верность ей выше всяких похвал. Однако ее вера, твердая, как скала, не имела на него никакого влияния.

Рони покачал головой, по-прежнему улыбаясь.

– Нас обращают не матери, – сказал он.

– Что? – крикнул я, раскрыв глаза. – Вы хотите сказать… это дело мадемуазель?

– Думаю, что так. Думаю, что она опутала его своими чарами по дороге. Если верно то, что вы говорите, то он покинул Блуа вместе с нею, не веря ни во что: два дня спустя, он явился ко мне стойким гугенотом. Такую загадку нетрудно разрешить.

– Такие обращения редко бывают прочными, – сказал я.

Он как-то странно взглянул на меня и с блуждающей на губах улыбкой, ответил:

– Фи, любезный! К чему брать так всерьез? Сам Теодор Беза не мог бы отнестись к этому сурово. Юноша не шутит; и в этом нет никакого вреда.

Видит Бог, я отнюдь не видел тут вреда. И вообще я не был склонен в то время смотреть на вещи мрачно. Нетрудно представить себе, как лестно было мне сознавать себя почетным гостем в доме человека, уже тогда известного, а позднее затмившего своей славой всех современников, кроме короля Наваррского! Как приятно было пользоваться всеми удобствами домашнего очага, которых я так долго был лишен, рассказывать историю моей матери госпоже Рони и находить поддержку в ее сочувствии, чувствовать себя наконец снова дворянином с признанным в свете положением! Днем мы охотились или предпринимали разные поездки; вечера проводили в долгих разговорах, вызывавших во мне все возраставшее уважение к дарованиям моего хозяина. Казалось, не было пределов его знанию Франции или планам, касавшимся развития страны, уже тогда занимавшим его ум и обратившим позже целые пустыни в плодородные местности, а грязные местечки – в большие города. Степенный, чинный, он умел однако давать отдых уму. Проницательный советник, он был в то же время солдатом: он любил уединение, в котором мы жили, потому что оно не было лишено опасности. Соседние города стояли на стороне Лиги; и только общие смуты давали господину де Рони возможность жить в собственном доме, не возбуждая подозрений.

Одно только несколько нарушало мое веселое настроение: это – отношение ко мне мадемуазель де ля Вир. Я не сомневался в ее благодарности: она очень мило, хотя и сдержанно, благодарила меня в день моего приезда; чрезвычайно теплое отношение ко мне господина де Рони также заставляло меня предполагать, что она дала ему преувеличенное представление о моих заслугах. Я не мог ни желать, ни ожидать ничего больше: мой возраст и пережитые неудачи поставили меня в такое невыгодное положение, что, далеко не мечтая о дружбе или близости с нею, я при наших ежедневных встречах не притязал даже на равенство, на которое мне давало право уже мое рождение само по себе. Зная, что я должен был казаться ей человеком старым, бедным и плохо одетым, и довольствуясь тем, что мне удалось защитить свою честь и свое поведение, я старался не злоупотреблять ее благодарностью: охотно оказывая ей такие услуги, которые не могли ей наскучить, я тщетно избегал всего, что могло показаться ей назойливостью или желанием навязать ей свое общество. Я обращался с ней очень вежливо, касаясь лишь общих вопросов, то есть таких, в которых принимало участие все общество. Я поступал так не из чувства оскорбленной гордости или негодования, которое, видит Бог, так же мало питал к ней, как к любой птичке: даже в эти счастливые дни я не хотел забывать, как должна смотреть на меня такая молодая, избалованная и красивая женщина. Но тем более меня поражало наблюдение, что благодарность ее с каждым часом слабела. После первых двух дней, когда она была очень молчалива и редко говорила со мной или смотрела на меня, девушка вновь приняла свой прежний надменный вид. Это мне было безразлично. Но она пошла дальше: начала припоминать различные случаи из жизни в Сен-Жан д'Анджели, в которых я принимал участие. Она все намекала на мою тогдашнюю бедность, на ту смешную фигуру, которую я представлял из себя, на шутки, которые отпускали по моему адресу ее друзья. Она, казалось, находила в этом какое-то дикое удовольствие и порой издевалась надо мной так едко, что заставляла краснеть госпожу де Рони; а я, со своей стороны, не мог не испытывать стыда и огорчения. О том времени, которое мы провели с нею вместе, она наоборот почти никогда не упоминала. Но вот, неделю спустя после моего приезда в Рони, я застал ее одну в гостиной. Я не знал, что найду ее там, и, поклонившись и пробормотав какое-то извинение, хотел уже удалиться. Но она гневным движением остановила меня.

– Я не кусаюсь, – сказала она, вставая со стула и встречаясь со мной взглядом; на щеках у нее выступили красные пятна. – Зачем вы так смотрите на меня? Знаете, месье де Марсак, у меня нет на вас терпения! – И она топнула ножкой о пол.

– Но, мадемуазель, – смиренно пробормотал я, не понимая, что она хотела этим сказать, – что же я такого сделал?

– Сделали? – сердито повторила она. – Сделали? Дело не в том, что вы сделали, а в том, что вы из себя представляете. Вы невыносимы! Почему вы всегда так сумрачны, сударь? Почему вы так безвкусно одеты? Зачем вы носите вашу куртку набок и ходите с гладко зачесанными волосами? Зачем вы обращаетесь к Мэньяну так, словно он вельможа? Зачем у вас всегда такой торжественный, учтивый вид, словно весь свет представляет из себя одну церковь? Зачем? Зачем? Зачем, я вас спрашиваю?

Она остановилась, чтобы перевести дух, повергнув меня в такое изумление, какого мне еще никогда не приходилось испытывать. Она была так красива в своем бешенстве, что я только смотрел на нее, молча удивляясь тому, что бы это могло значить.

– Ну! – нетерпеливо крикнула она, не в силах выносить дольше. – Вы не можете сказать ни слова в свою защиту? У вас нет языка? У вас нет, наконец, собственной воли, господин де Марсак?

– Но, мадемуазель… – начал я, пытаясь объясниться.

– Тише! – воскликнула она, обрывая меня, прежде чем я успел что-нибудь сказать, как это свойственно женщинам. Изменившимся голосом она как-то отрывисто добавила: – У вас мой бархатный бант, сударь. Отдайте мне его!

– Он у меня в комнате, – ответил я, крайне изумленный этим внезапным переходом к новому предмету и столь же внезапной просьбой.

– Так принесите его, пожалуйста, сударь! – ответила она, вновь сверкнув глазами. – Принесите его, принесите, говорю вам! Он сыграл свою роль, и я предпочитаю получить его обратно. Кто может поручиться мне за то, что вы не станете показывать его, как залог любви?

– Мадемуазель! – горячо крикнул я. В эту минуту я был рассержен не меньше ее.

– Я все-таки предпочитаю получить его обратно, – мрачно ответила она, опуская глаза.

Я был до такой степени взбешен, что, не говоря ни слова, вышел из комнаты и, захватив с собой бант, принес его ей. Она все еще стояла на прежнем месте. Когда она увидела бант, в ней, несмотря на весь ее гнев, по-видимому, проснулось воспоминание о том дне, когда она начертала на нем свой крик о помощи. Она взяла его от меня с совершенно изменившимся выражением, вся задрожав, и с минуту держала его в руках, словно не зная, что с ним делать. Она без сомнения думала о том доме в Блуа, в котором подвергалась такой, опасности. Желая, со своей стороны, чтобы она поняла и почувствовала всю несправедливость своего поступка, я стоял перед нею, не сводя с нее глаз.

– Я не могу вернуть вам сейчас золотую цепочку, которую вы оставили у изголовья моей матери, – холодно сказал я, видя, что она не прерывает молчания. – Я заложил ее. Но я сделаю это, как только будет возможно.

– Вы… заложили ее? – пробормотала она, не глядя на меня.

– Да, мадемуазель, заложил, чтобы достать себе лошадь и приехать сюда, – сухо ответил я. – Она будет выкуплена. В свою очередь, я тоже хотел бы вас попросить кое о чем.

– О чем? – прошептала она, с усилием овладевая собой и взглянув на меня с оттенком прежней гордости и недоверия.

– Я хочу попросить у вас вашу половинку монеты, – сказал я. – Вам она теперь не нужна, так как вторая половинка находится в руках ваших врагов. Мне же она может пригодиться.

– Каким образом? – коротко спросила она.

– Может случиться, что мне когда-нибудь удастся найти вторую половинку, мадемуазель.

– И тогда? – спросила она, уставившись на меня с раскрытыми губами и сверкающими глазами. – Что же случится, если вы найдете вторую половинку, Марсак?

Я пожал плечами.

– Ба! – воскликнула она, сжимая свои маленькие руки и с непонятной мне страстностью топая ногой о пол. – Вот теперь вы, де Марсак, в своем настоящем виде! Вы ничего не говорите – и люди не могут вас оценить. Вы снимаете шляпу, а они топчут вас ногами. Они говорят, а вы молчите. Да если бы я так владела мечом, как вы, я бы не молчала ни перед кем и не позволила бы никому, кроме короля Франции, стоять передо мной в шляпе! А вы!.. Ну, ступайте, оставьте меня! Вот вам ваша монета. Берите ее и ступайте! Пошлите мне вашего юношу, чтобы он разбудил меня. Во всяком случае, у него есть ум; он молод, он мужчина; у него есть душа; он умеет чувствовать… Если бы только он не был ученым!..

Она выгнала меня вон с такой вспышкой гнева, которая, может быть, позабавила бы меня в другой женщине, но в ней указывала на такую черную неблагодарность, что это немало огорчило меня. Я однако ушел и послал к ней Симона, хотя поручение это мне совсем не нравилось, тем более, что я заметил, как юноша, услышав ее имя, весь просветлел. Но она, должно быть, еще не успела прийти в себя, когда он подошел к ней, его постигла та же участь, что меня.

Слоняясь по тисовой аллее, я видел, как он вышел от нее с видом побитой собаки. Однако она стала беседовать с ним все чаще и чаще. Господа Рони были так заняты друг другом, что некому было обуздать ее фантазию или дать ей добрый совет. Зная ее гордость, я не боялся за нее; но тяжело было сознавать, что она вскружит юноше голову. Не раз собирался я поговорить с ней о нем; но, с одной стороны, это было не мое дело, а с другой – я вскоре заметил, что неудовольствие мое не было для нее тайной, и она не обращала на него никакого внимания. Когда я однажды утром, видя ее в хорошем настроении, осмелился намекнуть, что она обращается с окружающими слишком бесчеловечно и грубо, вопреки ее знатному происхождению, девушка презрительно спросила, не нахожу ли я, что она недостаточно хорошо обращается с Симоном Флейксом. На это мне нечего было ответить.

Я мог бы упомянуть здесь о системе тайного соглашения, благодаря которой де Рони даже и в этом уединенном месте получал известия обо всем, что происходило во Франции. Но это всем известно. В Рони не являлись послы: они сейчас же возбудили бы подозрения в соседнем городе. И сам я не мог бы точно сказать, какими путями приходили новости. Но они приходили, и даже по нескольку раз в день. Так мы узнали об опасности, грозившей Ля-Ганашу, и об усилиях короля Наваррского помочь этому городу. Господин де Рони не только откровенно посвящал меня во все эти дела, но снискал мою привязанность и другими выражениями доверия, несомненно польстившими бы человеку и с более высоким положением. Так, однажды вечером, вернувшись с охоты с одним из сторожей, который просил меня помочь ему затравить раненую лань, я увидел на дворе чью-то сильно взмыленную лошадь. Спросив, кому она принадлежит, я узнал, что какой-то человек только что приехал, как думали конюхи, из Блуа и теперь беседовал с бароном. Столь необычайное событие конечно вызвало во мне чувство удивления. Но, не желая выказывать любопытства, которое легко может перейти в настоящий порок, я воздержался от желания войти в дом и стал прогуливаться по тисовой аллее. Не успел я согреть свои члены, слегка закоченевшие от верховой езды, как за мной явился паж, пригласивший меня к своему господину.

Рони большими шагами ходил взад и вперед по комнате, по-видимому, сильно расстроенный, с выражением печали и ужаса на лице: я невольно вздрогнул при виде его. Сердце у меня упало. Даже не глядя на госпожу де Рони, молча плакавшую тут же в кресле, я понял, что случилось что-то ужасное. Дневной свет уже угасал; в комнате горела лампа. Рони указал мне на небольшой кусок бумаги, лежавший на столе около лампы. Я взял бумагу и прочел ее содержание, не составлявшее и двух десятков слов. «Он болен и, по-видимому, умирает, – гласило известие, – в 20 лигах к ю. от Ля-Ганаша. Приезжайте во что бы то ни стало. П. М.»

– Кто? – спросил я наивно, уже начиная понимать в чем дело. – Кто болен и, по-видимому, умирает?

Рони повернулся ко мне, по лицу его текли слезы.

– Для меня существует только один «он»! Да сохранит его Господь! Да сохранит Он его для Франции, которая в нем нуждается, для Церкви, которая на него полагается, и для меня, который любит его! Да не даст Он ему погибнуть в минуту торжества! О Боже, не дай ему погибнуть!

Он опустился на стул и оставался в таком положении, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом от горя.

– Да, сударь! – сказал я после короткого молчания, полного ужаса и скорби. – Позвольте мне однако напомнить вам, что пока есть жизнь, есть и надежда.

– Надежда?

– Да, господин де Рони, надежда, – повторил я уже несколько бодрее. – У него есть дело. Он избран, призван и выбран; он Иисус Навин своего народа, как совершенно правильно назвал его месье д'Амур. Бог не возьмет его теперь. Вы еще увидитесь и обнимитесь с ним, как это случалось уже сотни раз. Вспомните, сударь, что король Наваррский силен, вынослив и молод и находится, без сомнения, в хороших руках.

– В руках дю Морнэ! – крикнул Рони с выражением презрения в глазах.

Однако с этой минуты он приободрился, подстрекаемый, кажется, мыслью о том, что выздоровление короля Наваррского волею Бога зависело от дю Морнэ, на которого он всегда смотрел, как на своего соперника. Он начал безотлагательно готовиться в путь и попросил меня отправиться вместе с ним, коротко заметив мне, что нуждается в моей помощи. Мне представилась вся опасность поспешного возвращения на юг, где меня ожидала месть Тюрена; не без некоторого стыда, я решился высказать это опасение. С минуту посмотрев на меня с видимым недоумением, Рони, с несвойственной ему раздражительностью, отверг мои возражения и вновь вернулся к своим распоряжениям, отдавая их так внимательно, словно ему не предстояла разлука с любимой и любящей женой. Мои сборы были недолги.

Когда настал час отъезда, я на досуге мог наблюдать за тем, с каким мужеством переносила госпожа де Рони свое горе «ради блага Франции» и какой необычной нежностью окружала ее мадемуазель де ля Вир, сразу изменившая свое поведение. Они очевидно не считали меня членом семьи, что, с одной стороны, было даже приятно; однако в сознании этого была для меня и доля горечи. Простившись как можно учтивее и короче, чтобы не помешать более священному прощанию Рони с женой, я в последнюю минуту убедился, что и меня ждало кое-что. Въезжая под ворота несколько впереди других, я заметил, как на луку моего седла упало что-то маленькое и светлое. Схватив вещицу, прежде чем она упала на землю, я, к глубочайшему своему изумлению, увидел у себя в руках маленький бархатный бантик. Невольно взглянул я наверх, на окно гостиной, находившееся над воротами. На одну секунду я встретился глазами с барышней, но в следующее мгновение ее уже не было. Позади раздался стук копыт: Рони въезжал в ворота, а за ним и слуги. Мы выехали на дорогу.


ГЛАВА XII Максимиллиан де Бетюн, барон де Рони | Французский дворянин | ГЛАВА XIV Господин де Рамбулье