home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



X

Боги жаждут

В субботу, в семь часов утра, гражданин Блез, в черной с загнутыми кверху углами шляпе, в пунцовом жилете, лосиных штанах и желтых ботфортах с отворотами, постучал ручкой хлыста в дверь мастерской. Гражданка Гамлен мирно беседовала в это время с гражданином Бротто, между тем как Эварист завязывал перед осколком зеркала высокий белый галстук.

– Счастливого пути, господин Блез! – сказала гражданка. – Но, раз вы отправляетесь зарисовывать пейзажи, возьмите с собой и господина Бротто: ведь он тоже художник.

– Отлично! – ответил Жан Блез. – Гражданин Бротто, едемте с нами.

Убедившись, что он никому не будет в тягость, Бротто – человек общительный и любитель всяких развлечений – охотно согласился.

Гражданка Элоди поднялась на четвертый этаж, чтобы поцеловать гражданку Гамлен, которую она называла своей маменькой. Она была одета во все белое и благоухала лавандой.

Старая дорожная берлина с опущенным верхом, запряженная парой лошадей, ожидала на площади. На задней скамейке сидела Роза Тевенен с Жюльеной Азар. Элоди предложила актрисе сесть с правой стороны, сама села с левой, а худощавую Жюльену поместили между ними обеими. Бротто устроился на передней скамейке, против гражданки Тевенен, Филипп Дюбуа – против гражданки Азар, Эварист – против Элоди. Что касается Филиппа Демаи, его атлетический торс красовался на козлах, по левую руку от возницы, которого он поражал россказнями о том, что есть в Америке такая страна, где на деревьях растут колбасы.

Гражданин Блез, превосходный наездник, ехал верхом и, не желая глотать пыль, поднятую берлиной, скакал впереди всех.

По мере того как берлина катилась по мостовой предместья, путники забывали о своих заботах; при виде полей, деревьев, неба мысли их становились радостными и приятными. Элоди думала, что могла бы прожить всю жизнь вместе с Эваристом на лоне природы, на берегу реки, близ лесной опушки; она разводила бы кур, а он был бы мировым судьей где-нибудь в деревне. Придорожные вязы убегали от них. При въезде в селения наперерез экипажу с лаем устремлялись дворовые псы, кидаясь под ноги лошадям, меж тем как рослый спаниель, разлегшийся поперек дороги, с сожалением подымался с места; куры разлетались во всех направлениях и, желая спастись, перебегали дорогу; гуси, сбившись в кучу, удалялись не спеша. Чумазые дети глазели на берлину. Утро выдалось жаркое, на небе – ни облака. Потрескавшаяся земля жаждала дождя. Они вышли из экипажа у Вильжюифа. Когда они проходили через местечко, Демаи зашел к фруктовщице купить вишен, чтобы угостить гражданок, которым хотелось пить. Торговка оказалась смазливой: Демаи пропал надолго. Филипп Дюбуа окликнул его:

– Эй! Барбару!.. Барбару!

Этим прозвищем его обычно звали приятели.

Услыхав ненавистное имя, прохожие насторожились; во всех окнах появились лица. Когда же санкюлоты увидели выходящего от фруктовщицы красивого молодого человека, в распахнутом жилете, с развевающимся на атлетической груди жабо, с корзиной вишен на плече и с фраком на кончике трости, то, приняв художника за объявленного вне закона жирондиста, они бесцеремонно схватили его и, не обращая внимания на его негодующие протесты, наверное, отвели бы в ратушу, если бы старик Бротто, Гамлен и все три женщины не подтвердили согласно, что задержанного гражданина зовут Филипп Демаи, что он гравер и добрый якобинец. И все-таки заподозренному пришлось предъявить удостоверение о благонадежности, которое оказалось при нем совершенно случайно, ибо в делах такого рода он отличался крайней беззаботностью. Только этой ценой удалось ему вырваться из рук деревенских патриотов, поплатившись пустяком – разорванной кружевной манжетой. Национальные гвардейцы, от которых ему досталось больше, чем от прочих, даже извинились перед ним: теперь они предлагали торжественно отнести его на руках в ратушу.

Свободный, окруженный гражданками Элоди, Розой, Жюльеной, Демаи с горькой усмешкой посмотрел сверху вниз на Филиппа Дюбуа, которого он недолюбливал и подозревал в вероломстве.

– Дюбуа, – сказал он, – если ты еще раз назовешь меня Барбару, я буду звать тебя Бриссо; это толстый, смешной человек, с жирными волосами, лоснящейся кожей и липкими руками. Никто не усомнится, что ты именно гнусный Бриссо, враг народа, и республиканцы, охваченные при виде тебя ужасом и отвращением, повесят тебя на первом же фонаре… Понял?

Гражданин Блез, приведший свою лошадь с водопоя, уверял, что это он уладил все дело, хотя всем казалось, что оно уладилось без него.

Сели опять в экипаж. Дорогою Демаи сообщил вознице, что некогда на эту самую равнину Лонжюмо упало несколько обитателей луны, которые формой тела и цветом кожи походили на лягушек, но ростом были значительно выше. Филипп Дюбуа и Гамлен беседовали об искусстве. Дюбуа, ученик Реньо, побывал в Риме. Он видел там фрески Рафаэля и ставил их выше всех шедевров живописи. Его восхищали колорит Корреджо, изобретательность Аннибала Каррачи, рисунок Доменикино, но он не находил ничего, что могло бы сравниться по стилю с картинами Помпео Баттони. В Риме он посещал господина Менажо и госпожу Лебрен, но так как оба они относились враждебно к революции, то он и не упоминал о них. Зато он расхваливал Анжелику Кауфман за ее изящный вкус и знание античности.

Гамлен с сожалением говорил о том, что вслед за расцветом французской живописи – запоздалым, ибо он начался только с Лесюэра, Клода и Пуссена и соответствовал по времени упадку итальянской и фламандской школ, – последовало такое стремительное и глубокое падение. Он считал причиной этого общественные нравы и Академию, бывшую, так сказать, их зеркалом. Но Академию, к счастью, упразднили, и теперь Давид и его ученики, на основе новых принципов, создавали искусство, достойное свободного народа. Среди молодых художников Гамлен без малейшей зависти ставил на первое место Геннекена и Топино-Лебрена. Филипп Дюбуа предпочитал Давиду своего учителя Реньо, а в юном Жераре видел надежду современной живописи.

Элоди восхищалась красным бархатным током и белым платьем гражданки Тевенен. Актриса в свою очередь хвалила туалеты обеих своих спутниц и давала им советы, как одеваться еще лучше: для этого, по ее мнению, следовало отказаться от всяких отделок.

– Простота – вот к чему надо постоянно стремиться, – говорила она. – Мы учимся этому на сцене, где платье должно не скрывать, а подчеркивать каждое движение. В этом вся красота наряда, и другой красоты ему не нужно.

– Вы совершенно правы, душенька, – отвечала Элоди. – Но ничто не обходится так дорого, как простота. Не всегда мы только по отсутствию вкуса всячески украшаем свой туалет отделкой: иногда мы поступаем так из соображений экономии.

Они с оживлением заговорили об осенних модах: совершенно гладких платьях с короткой талией.

– Сколько женщин уродуют себя, подчиняясь моде! – заметила гражданка Тевенен. – Следует считаться прежде всего с собственной фигурой.

– Красивы только ткани, набрасываемые на фигуру целым куском и драпирующиеся затем складками, – вмешался Гамлен. – Все, что скроено и сшито, – ужасно. Эти мысли, более уместные в книге Винкельмана, чем в устах человека, обращающегося к парижанкам, встретили равнодушно-пренебрежительный отпор.

– Зимою будут носить, – сказала Элоди, – ватные пальто под лапландские, из флоранса и из сицилиена, и казакины с отрезной талией, застегивающиеся на турецкий манер жилетом.

– Все это жалкие ухищрения людей, не имеющих возможности хорошо одеваться, – возразила актриса. – Это продается в лавках готового платья. У меня есть портниха, работающая на дому; у нее золотые руки, и берет она совсем недорого; я вам пришлю ее, моя милая.

И полились слова, легкие, торопливые, перебирались, обсуждались тонкие ткани, полосатый флоранс, гладкая тафта, газ, нанка.

А старик Бротто, прислушиваясь к их разговору, со сладостной меланхолией думал об этих легких, прихотливо сменяющих одна другую тканях, облекающих очаровательные, недолговечные формы, вечно возрождающиеся, как цветы в полях. И его взор, переходя с трех молодых женщин на васильки и полевые маки, росшие вдоль дороги, увлажнялся слезами светлой грусти.

Около девяти часов они приехали в Оранжи и остановились в харчевне «Колокол», где супруги Пуатрин давали приют и пешим и конным. Гражданин Блез, уже успевший почиститься и помыться, помог гражданкам выйти из экипажа. Обед заказали к двенадцати часам, после чего все двинулись пешком, предшествуемые деревенским мальчуганом, который нес ящики с красками, папки, мольберты и зонтики, прямо полем, к месту слияния Оржа и Иветты, в тот очаровательный уголок, откуда открывается вид на зеленеющую равнину Лонжюмо, окаймленную Сеной и лесом святой Женевьевы.

Жан Блез, взявший на себя роль проводника, вступил с бывшим финансистом в шутливый разговор, в котором прихотливо мелькали имена Вербоке Великодушного, разносчицы Катерины Гиссо, девиц Шодрон, кудесника Галише и более современные персонажи – Каде-Руссель и мадам Анго.

При виде жнецов, вязавших снопы, Эварист, охваченный внезапным влечением к природе, почувствовал, что на глаза ему навертываются слезы; мечты о всеобщей любви и согласии переполнили его сердце. Демаи сдувал гражданкам на волосы крылатые семена одуванчиков. Как большинству горожанок, им нравились букеты, и они принялись собирать медвежьи ушки, цветы которых расположены колосьями вокруг стебля, нежно-лиловые колокольчики, хрупкие веточки душистой вербены, бузину, мяту, желтянницу, тысячелистник, словом, всю полевую флору конца лета. И так как Жан-Жак ввел ботанику в моду среди городских девиц, все три знали название и любовное значение каждого цветка. Когда нежные, истомленные засухой венчики осыпались в руках Элоди и дождем упадали к ее ногам, она вздыхала:

– Ах, они уже увядают – цветы!

Все взялись за работу, стараясь изобразить природу так, как она им представлялась; но каждый воспринимал ее сквозь призму творчества того или иного мастера. Филипп Дюбуа живо набросал в жанре Гюбера Робера покинутую ферму, срубленные деревья, высохший ручей. Эварист Гамлен находил на берегах Иветты пейзажи Пуссена. Филипп Демаи, облюбовал голубятню, трактовал сюжет в шутливой манере Калло и Дюплесси. Старик Бротто, считавший, что подражает фламандцам, тщательно зарисовывал корову. Элоди набрасывала хижину, а ее подруга Жюльена, дочь торговца красками, подбирала для нее краски Ребятишки, обступив ее, смотрели, как она писала. Когда они слишком заслоняли ей свет, она отстраняла их, называя' мошкарой и угощая леденцами. А гражданка Тевенен, выискивая среди детей хорошеньких, умывала их, целовала, втыкала им в волосы цветы. Она ласкала их с меланхолической нежностью потому, что ей не было дано испытать радости материнства, а еще для того, чтобы приукрасить себя выражением нежного чувства, равно как поупражняться в искусстве поз и группировок.

Одна она не рисовала, не писала красками. Занята она была разучиванием роли, а еще более тем, чтобы понравиться окружающим. С тетрадкой в руке она переходила от одного к другому, воздушная, очаровательная. «Ни цвета лица, ни форм, ни фигуры, ни голоса», – говорили про нее женщины, а между тем она наполняла пространство движением, красками, гармонией. Увядшая, миловидная, усталая, неутомимая, она была украшением и отрадой всего общества. Капризная, но всегда веселая, обидчивая, вспыльчивая, но вместе с тем сговорчивая и уживчивая, острая на язык, но тем не менее изысканно вежливая, тщеславная, скромная, правдивая, фальшивая, обворожительная, – если, обладая всеми этими качествами, Роза Тевенен не умела устраивать свои дела и не стала богиней, это объяснялось лишь жестокими временами, когда в Париже уже не находилось ни алтарей, ни фимиама для Граций. Даже гражданка Блез, говорившая о ней с гримаской и называвшая ее «мачехой», и та не могла не поддаться ее обаянию.

В театре Фейдо репетировали «Визитандинок», и Роза радовалась, что ей придется играть роль, в которой главное – естественность. Она стремилась к естественности, добивалась и находила ее.

– Значит, мы уже не увидим «Памелы»? – спросил красавец Демаи.

Национальный театр закрыли, а актеров и актрис посадили в смирительный дом и в тюрьму Пелажи.

– И это называется свободой! – с негодованием воскликнула Роза Тевенен, поднимая к небу свои прекрасные голубые глаза.

– Актеры Национального театра – аристократы, – заметил Гамлен, – а пьеса гражданина Франсуа стремится вызвать у зрителей сожаление о привилегиях, утраченных дворянством.

– Неужели, господа, вы согласны слушать только тех, кто вам льстит? – возмутилась Роза Тевенен.

К полудню все проголодались и решили вернуться в харчевню.

Эварист, идя рядом с Элоди, напоминал ей, улыбаясь, их первые встречи.

– Два птенчика упали из гнезда под крышей на ваш подоконник. Вы вскормили их; один выжил и улетел. Другой умер в гнездышке из ваты, которое вы ему устроили. «Этого я больше любила», – сказали вы. В тот день, Элоди, у вас в волосах был красный бант.

Филипп Дюбуа и Бротто, немного отстав от всей компании, разговаривали о Риме, где они оба побывали – один в семьдесят втором году, другой – в последние дни существования Академии. И старик Бротто вспомнил княгиню Мондрагоне, которой он охотно бы объяснился в любви, не будь тут графа Альтери, всюду следовавшего за ней, как тень. Филипп Дюбуа не упустил случая упомянуть, что его пригласил к себе на обед кардинал де-Берни, который оказался самым гостеприимным хозяином на свете.

– Я знавал его, – заметил Бротто, – и могу сказать без хвастовства, что некоторое время был с ним очень близок: ему нравилось общаться со всяким сбродом. Это был очень любезный человек, и, хотя он любил рассказывать небылицы, в его мизинце было больше здравого смысла, чем в головах всех ваших якобинцев, которые стремятся во что бы то ни стало начинить нас добродетелью и религиозностью. Разумеется, я предпочитаю наших бесхитростных «богоедов», не понимающих ни того, что они говорят, ни того, что они делают, этим одержимым манией законодательства невеждам, которые прилежно гильотинируют нам головы, стремясь таким способом превратить нас в добродетельных мудрецов и заставить поклоняться верховному существу, создавшему их по образу и подобию своему. В былые времена у меня в часовне дез-Илетт служил обедню бедняга священник, который говаривал после выпивки: «Не будем осуждать грешников; ведь мы, недостойные пастыри, только благодаря им и кормимся». Согласитесь, сударь, что у этого присяжного молебщика были здравые понятия о власти. Этого следовало бы держаться и управлять людьми такими, каковы они есть, а не такими, какими мы желали бы, чтобы они были.

К старику Бротто подошла Роза Тевенен. Она знала, что этот человек жил когда-то очень широко, и в ее воображении блестящее прошлое бывшего финансиста заслоняло его теперешнюю нищету, которая казалась ей менее унизительной, ибо была вызвана общим разорением и коснулась всех. С любопытством, не лишенным уважения, присматривалась она к нему, как к живому обломку того поколения щедрых Крезов, которых, вздыхая, прославляли пожилые актрисы. Кроме того, ей нравились манеры этого старика в поношенном, но столь опрятном коричневом сюртуке.

– Господин Бротто, – обратилась она к нему, – всем известно, что некогда в прекрасном парке, среди озаренной иллюминацией ночи, под звуки флейт и скрипок, доносившихся издалека, вы прогуливались в миртовых рощах с актрисами и танцовщицами… Увы, не правда ли, ваши богини из Оперы и Комеди Франсез и были прекраснее нас, скромных народных актрис?

– Вы ошибаетесь, сударыня, – ответил Бротто. – Знайте, если бы в то время встретилась мне особа, подобная вам, она одна, пожелай только она этого, прогуливалась бы без всяких соперниц полновластной госпожою в парке, о котором вам было угодно составить себе столь лестное представление…

Харчевня «Колокол» имела вполне деревенский вид. Над воротами, которые вели во двор, где в никогда не высыхавшей грязи копались куры, висела ветка остролиста. В конце двора стоял двухэтажный домик, увенчанный черепичной крышей, поросшей мхом, и весь утопавший в огромных кустах цветущих роз. Направо из-за низкой садовой ограды торчали остроконечные верхушки малорослых деревьев. Налево находилась конюшня с приделанной снаружи решеткой для сена и рига с дощатыми переборками. К стене была прислонена деревянная лесенка. Там же, под навесом, где были свалены сельскохозяйственные орудия и выкорчеванные пни, с высоты старой одноколки белый петух наблюдал за курами. Двор с этой стороны замыкался хлевом, перед которым гордым могильным курганом возвышалась куча навоза; молодая крестьянка с волосами цвета соломы, невероятно раздавшаяся в ширину, перебрасывала его вилами. Ее деревянные башмаки, надетые на босу ногу, были полны навозной жижи, и время от времени из них вылезали пятки, желтые, как шафран. Из-под подоткнутой юбки виднелись грязные икры, массивные и низкие. Филипп Демаи, удивленный и заинтересованный странной игрою природы, предоставившей этой девушке расти не вверх, а вширь, загляделся на нее. В эту минуту хозяин крикнул:

– Эй, Колода! Сходи-ка за водой! Она обернулась. У нее было пунцовое лицо и -широкий рот, в котором недоставало одного резца. Нужен был по меньшей мере бычий рог, чтобы проделать брешь в этих могучих зубах. Держа вилы на плече, она улыбалась. Ее обнаженные выше локтя руки, похожие на ляжки, блестели на солнце.

Стол был накрыт в низкой комнате, где под кожухом очага, украшенного старинными ружьями, дожаривались куры. Выбеленная комната имела в длину футов двадцать с лишним; свет проникал только через зеленоватые стекла двери да через единственное, окаймленное розами, окошко, у которого за прялкой сидела старуха-бабка. На ней был чепец и кружевной убор времен Регентства. Узловатые землистого цвета пальцы держали кудель. Мухи садились ей на края век, и она не сгоняла их. Ребенком, на руках у матери, она видела Людовика XIV, проезжавшего в карете.

Шестьдесят лет назад она побывала в Париже. Слабым, певучим голосом рассказывала она трем молодым женщинам, стоявшим перед нею, что она видела ратушу, Тюильри, фонтан «Самаритянку» и что, когда она проходила по Королевскому мосту, внизу, на барке, груженной яблоками и направлявшейся на Майльский рынок, открылась брешь, яблоки упали в воду и вся река окрасилась в пурпурный цвет.

Она была осведомлена о переменах, происшедших в королевстве, и о распре между священниками, принесшими присягу и отказавшимися присягать. Слышала она также про войну, про голод, про знамения на небе. Ей никак не верилось, что короля казнили. Ему помогли бежать подземным ходом, утверждала она, а вместо него палачу выдали какого-то простолюдина.

У ног старухи, в плетеной корзинке, лежал грудной младенец Жанно, самый младший член семьи Пуатрин: у него прорезывались зубы. Роза Тевенен подняла ивовую колыбель и улыбнулась ребенку; он слабо застонал, истощенный жаром и судорогами. Должно быть, он был очень болен, так как к нему вызвали врача; правда, гражданин Пельпор, кандидат в депутаты Конвента, не брал платы за посещения.

Гражданка Тевенен, на все руки мастерица, везде чувствовала себя как дома. Недовольная тем, как Колода вымыла посуду, она принялась перетирать тарелки, стаканы и вилки. Покуда гражданка Пуатрин варила суп, то и дело, как хорошая хозяйка, пробуя его, Элоди разрезала на ломти еще горячий, только что вынутый из печи четырехфунтовый хлеб. Гамлен, увидав ее за этим занятием, сказал ей:

– На днях я прочитал в отличном французском переводе книгу, написанную молодым немцем, имя которого я забыл. Там изображена прелестная девушка, по имени Шарлотта, которая, так же как и вы, Элоди, разрезает на ломти хлеб и, подобно вам, делает это так грациозно и мило, что, застав ее за этим занятием, в нее влюбляется юный Вертер.

– И это кончается женитьбой? – спросила Элоди. – Нет, – ответил Эварист, – это кончается самоубийством Вертера.

Все проголодались и ели с аппетитом. Но обед был очень скромным. Жан Блез остался недоволен: любитель изысканных блюд, он сделал хороший стол одним из правил жизни. И несомненно, не что иное, как общий голод, побудил его возвести чревоугодие в систему. Ветром революции в каждом доме загасило плиту. У большинства граждан не было ни крошки хлеба. Ловкие люди, вроде Жана Блеза, нагревавшие руки на народном бедствии, шли к ресторатору, где и проявляли свою сущность, обжираясь до отвала. Что же касается Бротто, который на II году Свободы питался каштанами да сухарями, он утешался воспоминаниями об ужинах у Гримо де ла Рейньера, при въезде в Елисейские поля. Желая блеснуть своими гастрономическими познаниями, он, сидя перед тушенной в сале капустой, изготовленной супругой Пуатрин, сыпал замысловатыми кулинарными рецептами и тонкими замечаниями по поводу разных кушаний. Когда же Гамлен заявил, что республиканец относится с презрением к чревоугодию, старый откупщик, знаток древности, сообщил молодому спартанцу точную формулу приготовления черной похлебки.

После обеда Жан Блез, никогда не забывавший о деле, заставил свою бродячую академию заняться набросками с харчевни, которая в своем запустении казалась ему довольно романтичной. Когда Филипп Демай и Филипп Дюбуа зарисовывали хлев, явилась Колода задать корму свиньям. Гражданин Пельпор, врач, выйдя из дому, где он только что осмотрел наследника Пуатринов, подошел к художникам и, наговорив любезностей по поводу их талантов, которыми, по его словам, могла гордиться вся нация, обратил их внимание на Колоду, возившуюся со свиньями.

– Взгляните на это создание, – сказал он. – Это не одна девушка, как можно было предположить, а целых две. Поймите, я говорю буквально. Пораженный невероятными размерами ее костяка, я исследовал ее и убедился, что большинство костей у нее в двойном количестве: в каждой ляжке – две сросшиеся вместе берцовые кости; в каждом плече – две плечевые. Мускулы тоже у нее в двойном количестве. По-моему, это два близнеца, теснейшим образом спаянные друг с другом, или, вернее, слитые воедино. Случай интересный. Я сообщил о нем господину Сент-Илеру, и он был мне очень признателен. Перед вами, граждане, урод. Хозяева зовут ее Колодой. По-настоящему следовало бы называть ее Колодами: их две, а не одна. Да, в природе бывают всякие странности… Добрый вечер, граждане художники! К ночи надо ждать грозы…

Поужинав при свечах, академия Блеза затеяла во дворе харчевни, вместе с сыном и дочерью Пуатринов, игру в жмурки, в которой молодежь проявила живость, в достаточной мере объяснимую ее возрастом, чтобы не искать причины этого веселья в жестоких временах и общей неуверенности в завтрашнем дне. Когда совершенно стемнело, Жан Влез подал мысль поиграть в фанты в обеденной зале. Элоди предложила «охоту за сердцем», и все согласились с нею. По указанию молодой девушки, Филипп Демаи начертил мелом на мебели, на дверях и на стенах семь сердец, то есть одним меньше числа играющих, причем и старик Бротто любезно согласился принять участие в игре. Завели хоровод, распевая «Ла-Тур, берегись», и по знаку Элоди поспешили схватиться рукой за выведенное мелом сердце. Гамлен, рассеянный и неловкий, опоздал: все сердца уже были заняты. Он дал фант: перочинный ножик, купленный за шесть су на ярмарке в Сен-Жермене, тот самый, которым он отрезал кусок хлеба для гражданки Дюмонтейль. Игру начали снова, и друг за другом Блез, Элоди, Бротто, Роза Тевенен, не находя свободного сердца, давали фанты: кольцо, ридикюль, книжку в сафьяновом переплете, браслет. Затем стали тянуть наудачу фанты, которые Элоди держала у себя на коленях, и каждый участник игры, чтобы выкупить свой фант, должен был проявить какой-либо талант: спеть песенку или прочесть стихи. Бротто продекламировал речь патрона Франции из первой песни «Орлеанской девственницы»:

Ведь я Денис, а ремеслом – святой,

Я Галлии любимый просветитель.

Гражданин Блез, хотя и менее образованный, привел без запинки ответ Ричмонда:

Мне кажется, вы вздумали напрасно

Покинуть ваш приют весьма прекрасный…

Все в ту пору читали и перечитывали шедевр французского Ариоста: самые степенные люди смеялись над любовными похождениями Жанны и Дюнуа, над приключениями Агнесы и Монроза и над подвигами крылатого осла. Все образованные люди знали наизусть лучшие места этой веселой философской поэмы. Эварист Гамлен, при всей своей строгости, охотно продекламировал, взяв с колен Элоди свой перочинный ножик, сцену сошествия Грибурдона в ад. Гражданка Тевенен исполнила без аккомпанемента романс Нины: «Когда любимый мой вернется». Демаи спел на мотив «Фаридондены»:

Свинью одели впопыхах

(Не вашу ли, святой Антоний?)

В плащ капуцина, и монах,

Укрывши рыло в капюшоне,

О смертных хрюкает грехах…

Однако Демаи был озабочен. В эту минуту он пылко был влюблен во всех трех женщин, с которыми играл в фанты, и на каждую из них кидал пламенные и нежные взоры. Роза Тевенен нравилась ему своей грацией, гибкостью, своим искусством, голосом, проникавшим ему в сердце, и многозначительными взглядами; Элоди ему нравилась потому, что он угадывал в ней богатую, щедрую, увлекающуюся натуру. Ему нравилась Жюльена Азар, несмотря на ее белесые ресницы, бесцветные волосы, веснушки и тощую грудь, потому что, подобно Дюнуа, которого выводит Вольтер в «Орлеанской девственнице», он всегда был готов великодушно предъявить наименее красивой женщине доказательства своей любви, тем более, что сейчас она казалась ему никем не занятой и, следовательно, более доступной, чем остальные. Свободный от всякого тщеславия, он никогда не был уверен, что его домогательства встретят благосклонный прием, но у него не было уверенности и в противном. Поэтому он предлагал себя на всякий случай. Воспользовавшись удобным моментом при розыгрыше фантов, он шепнул несколько нежных слов Розе Тевенен, которая не рассердилась, но не могла ничего ответить, так как с нее не спускал ревнивого взора гражданин Блез. Он еще более пылко объяснился Элоди; хотя ему было известно, что она любит Гамлена, но он не был настолько требователен, чтобы стремиться к обладанию сердцем, которое принадлежало бы ему одному. Элоди не могла любить его, но находила его красивым и не умела это скрыть. Но самым настойчивым образом он изложил свои желания на ухо гражданке Азар; она ответила на это взором, полным изумления, который мог выражать и глубочайшую покорность и мрачное безразличие. Но Демаи не верилось, что она равнодушна.

В харчевне было всего две спальни, обе во втором этаже и на одной площадке. Та, что находилась налево, более красивая, была оклеена обоями в цветах; на одной из стен висело зеркальце величиной с ладонь, в позолоченной раме, засиженной мухами еще со времен малолетства Людовика XV. Там, под ситцевым в разводах пологом, две кровати, покрытые стегаными одеялами, вздувались горой подушек и перин. Эту комнату отвели трем гражданкам.

Когда настало время ложиться спать, Демаи и гражданка Азар, каждый с подсвечником в руке, пожелали друг другу на площадке спокойной ночи. Влюбленный гравер сунул дочери торговца красками записочку, в которой умолял, когда все заснут, прийти к нему на чердак, находившийся над спальнею гражданок.

Предусмотрительный и благоразумный, он еще днем изучил внутреннее расположение дома и исследовал этот чердак, заваленный сундуками, старыми чемоданами, связками лука, фруктами, которые сушились, осаждаемые роем ос. Он даже заметил там хромоногую складную кровать, которой, как ему казалось, никто не пользовался, и распоротый тюфяк, где на приволье прыгали блохи.

Напротив спальни гражданок была небольшая комнатушка с тремя кроватями, предназначенными для граждан путешественников. Но сибарит Бротто ушел спать на сеновал. Жан Блез куда-то скрылся, Дюбуа же и Гамлен заснули сразу. Демаи лег в постель, но когда ночное безмолвие, как стоячая вода, затопило весь дом, гравер выбрался из комнаты и босиком стал подниматься по деревянной лестнице, скрипевшей у него под ногами. Дверь чердака была полуоткрыта. Оттуда несло спертым горячим воздухом и острым запахом гнилых плодов. На хромоногой кровати в задранной кверху сорочке, раскорячив ноги, спала с разинутым ртом Колода. Она была огромна. Лунный луч, проникая через чердачное окно, заливал голубоватым серебром ее кожу, блиставшую молодой свежестью в тех местах, где она не была покрыта чешуей грязи и брызгами навозной жижи. Демаи навалился на спящую. Сразу проснувшись, она сначала испугалась и закричала; но затем, сообразив, чего от нее хотят, успокоилась и не выказала ни изумления, ни досады: притворяясь погруженной в полудремоту, она как бы не сознавала происходящего, но в то же время имела возможность испытывать некоторое наслаждение.

Демаи вернулся к себе в комнату и проспал до утра спокойным и глубоким сном.

На другой день, проработав до вечера, странствующая академия собралась обратно в Париж. Когда Жан Блез расплатился с хозяином ассигнациями, гражданин Пуатрин стал жаловаться, что уже давно не видал других денег, кроме «четырехугольных», и обещал поставить толстую свечку тому молодцу, который опять пустит в ход золотые кругляши.

Гражданкам он предложил цветы. По его приказанию Колода, в деревянных башмаках, подоткнув подол, заголив грязные, сверкающие икры, вскарабкалась на лесенку и неутомимо срезала цветы с ползучих кустов роз, покрывавших стену. Из ее широких рук цветы дождем, потоком, лавиной падали в подставленные юбки к Элоди, Жюльене и Розе Тевенен. Берлина утопала в розах. Вернувшись к ночи домой, все захватили по охапке, и сон и пробуждение их были овеяны благоуханием.


предыдущая глава | Боги жаждут | cледующая глава