home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



XVIII

Боги жаждут

Гражданка Гамлен любила старика Бротто и считала его самым любезным и почтенным человеком из всех, кого она встречала на своем веку. Она не попрощалась с ним, когда его арестовали, потому что боялась проявить этим неуважение к властям ипотому что, привыкнув в своем скромном положении смиряться перед сильными, вменяла трусость себе в долг. Но это происшествие было для нее потрясением, от которого она никак не могла оправиться.

Кусок не шел ей в горло, и она сокрушалась, что утратила аппетит как раз в то время, когда наконец получила возможность удовлетворять его. Она продолжала восхищаться сыном, но боялась даже думать о страшных обязанностях, выполняемых Эваристом, и радовалась тому, что она простая, невежественная женщина, которая вправе не иметь собственного мнения.

Бедная мать нашла на дне чемодана старые четки; она не знала толком, как с ними обращаться, но беспрестанно перебирала их дрожащими пальцами. Прожив до старости без религии, она теперь стала набожной: по целым дням сидя у печки, она молила бога спасти ее сына и добрейшего господина Бротто. Нередко ее навещала Элоди; обе женщины, не смея взглянуть друг другу в глаза, усевшись рядом, говорили о незначительных, глубоко безразличных им вещах.

В один из дней плювиоза, когда от снега, падавшего крупными хлопьями, небо потемнело и звуки города доносились совсем глухо, гражданка Гамлен, находившаяся одна в квартире, услыхала стук в дверь. Она вздрогнула: уже несколько месяцев малейший шум повергал ее в трепет. Она открыла дверь. Не снимая шляпы, в мастерскую вошел молодой человек лет восемнадцати – двадцати. На нем был бутылочного цвета каррик, трехъярусный воротник которого, закрывая грудь, доходил до самого пояса, и английские ботфорты с отворотами. Каштановые волосы локонами спускались ему на плечи. Он прошел ,до середины комнаты, как будто желая, чтобы весь свет, проникавший через запорошенное снегом окно, падал на него, и несколько минут неподвижно и молча постоял .на месте.

Видя, что гражданка Гамлен смотрит на него в недоумении, он наконец спросил:

– Ты не узнаешь своей дочери? Старуха всплеснула руками:

– Жюли!.. Это ты?.. Возможно ли?

– Разумеется, я. Поцелуй же меня, мама! Вдова Гамлен сжала дочь в объятиях и уронила слезу на воротник каррика.

– Ты! В Париже! – с явной тревогой в голосе воскликнула она.

– Ах, мама, почему я не приехала одна! Меня-то никто не узнает в этом наряде.

В самом деле, каррик скрадывал ее формы, и она ничем не отличалась от множества юношей, носивших, как она, длинные волосы, расчесанные на прямой пробор. Ее тонкое очаровательное личико, загорелое, изможденное от усталости, огрубевшее от невзгод, выражало мужество и смелость. Худощавая, стройная, с длинными прямыми ногами, она держалась совершенно непринужденно; только слишком звонкий голос мог выдать ее.

Мать спросила, не голодна ли она. Жюли ответила, что охотно закусила бы, и когда мать поставила перед ней хлеб, вино и ветчину, она с жадностью принялась за еду, опершись локтем о край стола, прекрасная, как проголодавшаяся Церера в хижине старой Баубо.

Продолжая отпивать глотками вино, она спросила:

– Ты не знаешь, мама, когда вернется брат? Я пришла поговорить с ним.

Мать в замешательстве посмотрела на дочь и ничего не ответила.

– Мне надо повидать его. Мужа сегодня арестовали и отвели в Люксембург.

Она называла мужем Фортюне де-Шассаня – бывшего дворянина и офицера одного из полков Булье. Он сошелся с нею, когда она работала мастерицей у модистки на Ломбардской улице, затем похитил и увез ее в Англию, куда он эмигрировал после десятого августа. Он был ее любовником, но она находила более приличным, говоря о нем с матерью, называть его супругом. Она действительно считала, что невзгоды поженили их и что несчастие – то же таинство.

Не одну ночь провели они вдвоем на скамейке в лондонских парках, и не раз приходилось им подбирать корки хлеба под столом в таверне Пикадилли.

Мать не отвечала и уныло глядела на нее.

– Ты не слушаешь меня, мама? Время не терпит, мне необходимо немедленно повидать Эвариста: он один может спасти Фортюне.

– Жюли, – ответила мать, – лучше тебе не говорить с братом.

– Как? Что ты сказала, мама?

– Я сказала, что лучше тебе не говорить с братом о господине Шассане.

– Однако это необходимо, мама!

– Дитя мое, Эварист до сих пор не может простить господину Шассаню, что он похитил тебя. Ты знаешь, с какой яростью он говорил о нем, какими именами он называл его.

– Да, он называл его развратителем, – с резким смешком сказала, пожимая плечами, Жюли.

– Дитя мое, он был смертельно оскорблен. Эварист дал себе слово не произносить никогда имени господина де-Шассаня. И вот уже два года, как он ни одним словом не обмолвился ни о нем, ни о тебе. Но чувства его не изменились. Ты знаешь его: он не простил вас.

– Но, мама, ведь Фортюне обвенчался со мною… в Лондоне…

Бедная мать, подняв кверху глаза, развела руками:

– Достаточно того, что Фортюне аристократ и эмигрант, чтобы Эварист относился к нему, как к врагу.

– Ответь мне прямо, мама. Неужели ты думаешь, что если я попрошу его похлопотать за Фортюне перед общественным обвинителем и в Комитете общественного спасения, Эварист не согласится? Мама, ведь надо быть извергом, чтобы отказать мне в этом!

– Твой брат, дитя мое, порядочный человек и отличный сын. Но не требуй, заклинаю тебя, не требуй от него, чтобы он принял участие в судьбе господина де-Шассаня… Послушай, Жюли: он не посвящает меня в свои мысли, да, вероятно, я и не в состоянии была бы понять его… Но он судья, у него есть твердые убеждения, он действует по совести. Не проси его ни о чем, Жюли.

– Вижу, что ты узнала его теперь. Ты знаешь, что это холодный, бесчувственный, злой человек, властолюбивый и тщеславный. А ты всегда предпочитала его •мне. Когда мы жили все вместе, ты ставила его мне в пример. Его рассчитанные движения и степенная речь производили на тебя впечатление: ты находила в нем все добродетели. Меня же ты всегда осуждала, приписывала мне всевозможные пороки только потому, что я не притворялась и лазила по деревьям. Ты меня не выносила. Ты любила его одного. Так знай же: я ненавижу твоего Эвариста! Это лицемер.

– Замолчи, Жюли: я была хорошей матерью и для тебя и для него. Я дала тебе в руки ремесло. Не моя вина, что ты не осталась честной девушкой и не вышла замуж за человека из нашей среды. Я нежно любила и люблю тебя. Прощаю тебя и люблю. Но не отзывайся дурно об Эваристе. Он прекрасный сын. Он всегда заботится обо мне. Когда ты ушла от меня, дитя мое, когда ты забросила свое ремесло и магазин и перебралась к господину де-Шассаню, что сталось бы со мной, если бы не он? Я умерла бы от нужды и от голода.

– Не говори так, мама: тебе отлично известно, что мы оба, Фортюне и я, окружили бы тебя заботами, если бы ты под влиянием Эвариста не отвернулась от нас. Не убеждай меня: он не способен на доброе дело. Он притворялся, будто заботится о тебе, только для того, чтобы ты возненавидела меня. Он! Любит тебя?.. Да разве он способен любить кого-нибудь? У него нет ни сердца, ни ума. Он совершенно бездарен, совершенно бездарен. Чтобы быть живописцем, надо иметь более тонкую натуру.

Она скользнула взором по полотнам Эвариста и нашла их в том самом состоянии, в каком она их оставила.

– Вот она, его душа! Холодная и мрачная, она вся в его полотнах. Его Орест, его Орест с бессмысленным взором, с отвратительным ртом, похожий на человека, которого посадили на кол, да ведь это он сам, в точности… Слушай, мама, разве ты не понимаешь? Я не могу оставить Фортюне в тюрьме. Ты ведь знаешь их, этих якобинцев и патриотов, всю эту шайку Эвариста. Они убьют его. Мама, дорогая мама, мамочка, я не хочу, чтобы они убили его! Я люблю его! Я люблю его! Он был так добр ко мне, и мы так много перестрадали вместе! Вот и каррик, что на мне, – с его плеча. У меня на теле не было даже сорочки. Один из приятелей Фортюне одолжил мне куртку, и в Дувре я поступила на службу к продавцу лимонада, а он работал подмастерьем у парикмахера. Мы отлично знали, что, возвращаясь во Францию, мы рискуем жизнью; но нам предложили отправиться в Париж и выполнить там важное поручение… Мы согласились: мы приняли бы поручение к самому дьяволу. Нам дали денег на дорогу и чек к одному из парижских банкиров. Но его контора оказалась закрытой: он сидит в тюрьме, и не сегодня-завтра его гильотинируют. У нас в кармане не было ни гроша. Все лица, с которыми мы были связаны и к которым мы могли бы обратиться, либо бежали, либо арестованы. Ни одной двери, куда можно бы постучаться. Мы ночевали в конюшне на улице Безголовой Женщины. Сердобольный чистильщик сапог, спавший вместе с нами на соломе, одолжил моему любовнику один из своих ящиков, щетку и банку с ваксой, уже на три четверти пустую. Фортюне две недели зарабатывал на жизнь нам обоим, чистя сапоги на Гревской площади. Но в понедельник к нему подошел один из членов Коммуны и, поставив ногу на ящик, предложил почистить сапоги. Раньше он был мясником, и Фортюне как-то дал ему хорошего пинка в зад за то, что мошенник обвесил его. Когда Фортюне поднял голову, чтобы получить причитающиеся ему два су, мерзавец узнал его, обозвал аристократом и пригрозил арестовать. Собралась толпа; в ней были негодяи, которые закричали: «Смерть эмигранту!» – и стали звать жандармов. Как раз в эту минуту я принесла суп для Фортюне. У меня на глазах его повели в секцию и заперли в церкви святого Иоанна. Я хотела обнять его, но меня оттолкнули. Я провела ночь, как собака, на церковной паперти… А сегодня утром его отвезли…

Жюли не могла договорить; рыдания душили ее.

Она бросила шляпу на пол и упала перед матерью на колени.

– Его отвезли сегодня утром в Люксембургскую тюрьму. Мама, мама, помоги мне спасти его! Сжалься над своей дочкой!

Вся в слезах, она распахнула каррик и, чтобы в ней легче можно было признать любовницу и дочь, обнажила грудь; схватив руки матери, она прижала их к трепещущей груди.

– Дочка моя дорогая, Жюли, моя Жюли! – вздохнула вдова Гамлен.

И прильнула влажным от слез лицом к щекам молодой женщины.

Несколько мгновений они хранили молчание. Бедная мать соображала, как бы помочь дочери, а Жюли не сводила взора с ее заплаканных глаз.

«Быть может, – думала мать Эвариста, – быть может, если я с ним поговорю, мне удастся его смягчить. Сердце у него доброе, нежное. Если бы политика не ожесточила его, если бы он не подпал под влияние якобинцев, у него не было бы этой суровости, пугающей меня, потому что я не понимаю ее».

Она взяла в обе руки голову Жюли.

– Послушай, дочка. Я поговорю с Эваристом. Я подготовлю его к встрече с тобой. А то, неожиданно увидав тебя, он может прийти в ярость… Я боюсь его первого движения… И потом, я ведь знаю твоего брата: этот наряд неприятно поразил бы его; он строго относится ко всему, что касается нравов и приличий. Я сама была немного удивлена, увидав мою Жюли в мужском костюме.

– Ах, мама, эмиграция и ужасные потрясения в королевстве сделали переодевания вещью совсем обычной. На это идешь, чтобы заняться ремеслом, чтобы не быть узнанной, чтобы иметь возможность жить по чужому паспорту или свидетельству о благонадежности. В Лондоне я видела молодого Жире, переодетого в женское платье: он выглядел прехорошенькой девушкой, но согласись, мама, что такой маскарад гораздо неприличнее моего.

– Дитя мое дорогое, тебе незачем оправдываться передо мной ни в этом, ни в чем-либо другом. Я – твоя мать: для меня ты всегда будешь чистой. Я поговорю с Эваристом, я скажу ему…

Она не докончила фразы. Она догадывалась, что такое ее сын; догадывалась, но не хотела верить, не хотела знать.

– У него доброе сердце. Он сделает для меня… для тебя все, о чем я его попрошу.

И обе женщины, бесконечно уставшие, замолчали. Жюли уснула, положив голову на те самые колени, на которых она засыпала ребенком. Убитая горем мать, перебирая четки, плакала в предчувствии несчастий, неслышно подступавших в тишине этого снежного дня, тишине, когда безмолвствовало все: шаги, колеса, самое небо.

Вдруг своим чутким слухом, еще обостренным беспокойством, она расслышала, что ее сын подымается по лестнице.

– Эварист! – шепнула она. – Спрячься. И втолкнула дочь к себе в спальню.

– Как вы себя чувствуете сегодня, мамочка?

Эварист повесил шляпу на вешалку, снял с себя голубой фрак и, надев рабочую блузу, уселся перед мольбертом. Уже несколько дней он набрасывал углем фигуру Победы, возлагающей венок на голову солдата, умершего за родину. Он с энтузиазмом отдался бы этой работе, но Трибунал отнимал у него все время, поглощал его целиком. Его рука, отвыкшая рисовать, двигалась медленно и лениво.

Он стал напевать «Са ira».

– Ты поешь, дитя мое, – сказала гражданка Гам-лен, – ты в веселом настроении.

– Как же не радоваться, мама: получены хорошие вести. Вандея раздавлена, австрийцы разбиты; Рейнская армия прорвала линию неприятельских укреплений в Лаутерне и Висембурге. Близок день, когда победившая республика проявит свое милосердие. Но почему дерзость заговорщиков растет по мере укрепления сил республики и почему изменники изощряются в тайных кознях против родины в то время, когда она поражает врагов, открыто нападающих на нее?

Гражданка Гамлен, продолжая вязать чулок, наблюдала за сыном поверх очков.

– Твой старый натурщик, Берцелиус, приходил за десятью ливрами, которые ты остался ему должен. Я отдала ему деньги. У малютки Жозефины были сильные колики в животе: она объелась вареньем, которым ее угостил столяр. Я приготовила ей микстуру… Заходил Демаи. Он сожалел, что не застал тебя, и говорил, что с удовольствием взялся бы выгравировать один из твоих рисунков. Он находит, что у тебя большой талант. Этот славный малый рассматривал твои наброски и восхищался.

– Когда мы заключим мир и уничтожим всех заговорщиков, – сказал художник, – я снова примусь за Ореста, Я не люблю хвастать: но это голова, достойная Давида.

Величественной линией он наметил руку своей Победы.

– Она протягивает пальмовые ветви, – сказал он. – Но было бы лучше, если бы самые руки ее были пальмовыми ветвями.

– Эварист!

– Что, мама?

– Я получила известия… угадай, от кого…

– Не знаю.

– От Жюли… от твоей сестры… Ей живется совсем несладко.

– Было бы возмутительно, если бы ей жилось хорошо.

– Не говори так, дитя мое: она твоя сестра. Жюли – неплохой человек. Она способна на добрые чувства, а несчастие еще взрастило их. Она тебя любит. Могу тебя уверить, Эварист, что она стремится зажить честной, трудовой жизнью и только о том и думает, как бы опять сблизиться с нами. Почему бы тебе не повидаться с нею? Она вышла замуж за Фортю-не Шассаия.

– Она писала вам?

– Нет.

– Как же вы получили известия от нее?

– Я узнала это не из письма, дитя мое; я…

Он поднялся и прервал ее голосом, от которого ей стало страшно.

– Замолчите, мама! Не говорите мне, что они оба вернулись во Францию… Раз они должны погибнуть, пускай это произойдет без моего участия. Ради них, ради себя, ради меня, сделайте так, чтобы я не знал, что они в Париже… Не открывайте мне глаз на то, чего я не желаю видеть, или…

– Что ты хочешь этим сказать, дитя мое? Ты мог бы, ты дерзнул бы?..

– Мама, выслушайте меня: если бы я знал, что моя сестра Жюли находится в этой комнате (он показал пальцем на запертую дверь), я немедленно пошел бы заявить об этом в Наблюдательный комитет секции.

Бедная мать, лицо которой стало белым, как ее чепец, выронила вязание из дрожащих рук и еле слышно прошептала:

– Я не хотела верить, но теперь вижу сама: это – чудовище…

Не менее бледный, чем она, Эварист, с пеной у рта, выскочил из комнаты и побежал к Элоди, чтобы найти в ее объятиях забвение, сон, восхитительное предвкушение небытия.


предыдущая глава | Боги жаждут | cледующая глава