home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement





Бульба


Сколько я себя помню, помню я и пузатого городового Бульбу — Бульбу в оранжевых шнурах, при усах и круглых глазах, которые словно что-то увидели, выскочили из орбит и так и остались.

Впервые ослиные уши увидел я не у осла, а у Бульбы: длинные и узкие, они торчали и были видны за две улицы, и если спереди его узнавали по носу, то сзади по ушам. Нос его издали можно было принять за картошку, Бог весть какими путями попавшую между кирпичных щек Бульбы, если бы не фиолетовые жилки, выдававшие, что это все-таки нос, да еще нос не дурак.

Бульба стоял у полосатой будки на площади в тени огромной двуглавой птицы, повисшей над белой аркой, точно собравшись в полет. Люди, проходя, со страхом смотрели на нее, а птицы, пролетая в небе, всегда кричали над этим местом. Бульба же ухмылялся и все следил за большой и страшной тенью птицы, которая до полудня уменьшалась, а потом увеличивалась, и казалось: Бульба охраняет эту тень.

Кто такой Бульба и откуда он — никто не знал. Говорили, что и Бульбой его не зовут, а звали Бульбой того, кто стоял до него и кого прозвали так за красный нос бульбой. Но тот был в точности такой же, и никто даже не заметил, что его уже нет, а стоит другой; и этого продолжали звать Бульбой, и он сначала хрюкал, а потом привык и стал откликаться. Вскоре все уверились, что и фамилия его Бульба, и мать его стали звать Бульбихой, а сына Бульбенком, и они, видя, что Бульба откликается, и сами откликались.

И всем казалось, что Бульба стоит вечно и что не было такого времени, когда бы он не стоял, и уже не могли себе представить птицу без Бульбы и Бульбу без птицы.

Одну сторону площади занимал длинный глухой деревянный забор тюрьмы, опутанный колючей проволокой; поверх нее виднелись решетки, и за ними всегда кто-нибудь стоял и, если замечал, что на него долго смотрят, показывал фигу.

Рядом, на пустынной стороне, — похожая на мельницу в степи — „Португалия", с веником над воротами, этим некогда международным гербом заезжих домов.

В центре площади — белая церковь, так как давно известно, где пан ставил корчму, там поп — церковь.

На той стороне, где стоял Бульба, — высокая белая арка ворот с хищной, точно собравшейся в полет птицей. Ворота вели на пустырь, заросший бурьяном, где была когда-то богадельня. Однажды ночью старичок, сошедший с ума в богадельне, поджег ее, и она сгорела так быстро, что многие старички и старушки, особенно крепко спавшие, не успели даже проснуться. Двенадцать раз хотели богадельню отстраивать и собирали пожертвования, но никак не могли собрать достаточной суммы, и тогда недостаточную сумму делили между собой те, кто ее собрал. Когда в тринадцатый раз все-таки собрали, уездный начальник решил, что число 13 несчастливое, и положил деньги себе в карман, строго наказав ежегодно белить арку и в чистоте содержать птицу, собравшуюся в полет.

Так и остался пустырь, куда выбрасывали дохлых кошек и где калеки и нищие подсчитывали свои доходы и в густом бурьяне устраивали свои свадьбы. Бульба видел, как по вечерам у безруких вдруг в рукавах появлялись руки и этими руками они считали деньги, вырученные за то, что у них не было рук; как слепые подсчитывали, не ошибаясь в счете, немые грубо ругались, а глухие оскорблялись, слыша эту брань. Бульба видел и молчал. Но когда они после проходили или проползали, или, подскакивая, хотели пронестись на тележках мимо, как ветер, Бульба поднимал правый ус, и они знали, почему он поднял именно правый ус.

Здесь же воры, несмотря на близость тюрьмы, делили краденое. И так как одному доставался кафтан, а другому подсвечник, тот, кому достался кафтан, зарился на подсвечник, казавшийся ему золотым, а получивший подсвечник хотел получить и кафтан и часто тем же подсвечником проламывал голову владельцу кафтана. Совестливые воры одному такому владельцу даже поставили крест, и если приходилось им выпивать, делали это не иначе, как на могилке усопшего, рассказывая про него разные истории. Так и стоял этот крест воров посреди местечка, никого не удивляя. А Бульба получал и с кафтана, и с подсвечника, и за проломленную голову отдельно.

И, наконец, четвертую сторону площади занимал удивительный дом, всегда мертвый, с закрытыми ставнями и дверью, на которой кто-то дегтем нарисовал крест. Изредка какое-нибудь окно раскроется и, как птичка, выглянет девица, но тотчас же за ней появятся усы и будто съедят эту птичку, и снова никого нет в окнах. На крыльцо дома поднимались господа в котелках, важные, словно шли в банк, и стучали три раза, а за ними бежал старичок и предлагал библейские картинки. На крыльцо выходила старуха в белом чепце и подмигивала Бульбе, и Бульба отвечал ей тем же подмигиванием, точно оба они знали что-то такое, о чем никто, кроме них, не знал.

Здесь же на площади стояли два старых еврея — Рубинштейн и Гольдштейн. Рубинштейн продавал клистирные трубки разных размеров, а Гольдштейн — шляпные булавки разных фасонов. Если долго не было покупателей, Рубинштейн и Гольдштейн торговали друг с другом, производя обмен трубок на булавки, причем Гольдштейн давал в обмен булавку с летающей бабочкой, а Рубинштейн требовал со змеиной головкой, на что Гольдштейн язвительно отвечал: не захочет ли он еще булавки с львиной головкой? Так он ему заранее говорит: все его трубки не стоят одной львиной головки. Бульба, слушая их, загадочно ухмылялся, но если они слишком громко ругались, свистел.

О площадь моего детства!… То вынесется на нее пьяный гецель на своей сумасшедшей коляске, полной затравленных собак, и с криком „убью!" пронесется дальше, и Бульба выпучит глаза, будто и сам кричит „убью!". То солдаты проведут арестанта. То, размахивая котелком, прибежит и закружится по площади Пунцум, сумасшедший в белых кальсонах, крича в небо „у-у-у", будто рассказывая о чем-то Богу, и Бульба, если хочет, слушает Пунцума, а если не хочет, засвистит и свистит до тех пор, пока Пунцум не убежит. То пьяный, выйдя из корчмы, доплетется до центра площади, свалится а захрапит, точно ему удобнее всего спать именно здесь. Если Бульбе не лень, то подойдет и стащит пьяного в глубокую канаву, где квакают лягушки, а если лень, то так и хрюкает пьяный посредине площади, и свиньи ходят вокруг него и: тоже хрюкают, а Бульба загадочно ухмыляется.

Стоит Бульба и, как собака, вытягивает голову и вынюхивает — повернет ее то в одну сторону, то в другую:

Никто не спасется от круглых глаз его, от красных Бульбиных усов.

Скачет длинноногий Муе со связкой бубликов и уже заранее развязывает веревочку. „Я какой вчера брал — яичный или маковый?" — спросит Бульба. „Яичный", — ответит Муе, дрожа за бублики. „Ну тогда сегодня — маковый", — говорит Бульба и выбирает самый большой маковый.

Вдруг выбежит на площадь коробейник с пузатой коробкой. Коробейник, коробейник, не беги через площадь! Бульба, вылупив глаза, говорит: „А?!" И пока тот объясняет, откуда несет, куда несет и вообще зачем он всю жизнь разносит, Бульба только шевелит ушами и выберет иголочку, или катушечку, или наперсток и отнесет в будку.

Если подвода проедет, Бульба свистом остановит подводу и уже несет назад в обеих руках по яичку. Если старушка пронесет в церковь деревянное масло, Бульба перекрестится, перстом поманит и старушку и спросит: что несет? И отольет себе немного масла в бутылочку, припасенную на случай, если масло пронесут, чтобы горели у Бульбы лампадки под образами. И если кто обронит пуговицу, Бульба выждет, пока тот пройдет, и пуговицу поднимет и спрячет в коробочку для пуговиц; туда же он кладет и кнопки, а крючки кладет уже в другую коробочку. Вечерней порой, пригорюнясь, пройдет девица в красных или зеленых чулках, но Бульба, несмотря на то, что она плачет, ей ухмыльнется, показывая, что знает, отчего она плачет, и уже шевелит пальцами, и девица дает в шевелящиеся пальцы гривенничек, а если гривенничка нет, Бульба и семечки примет и спрячет в будку, в мешочек для семечек.

Все коробочки и мешочки старая Бульбиха очистит, все пуговки, крючки, пряжки, катушечки и наперсточки разложит, рассортирует ивынесет на базар, а если будут копейки и грошики — в копилочку их.

А сам Бульба торговал только на пасху, продавая орешки еврейским мальчикам, зная, что они любят играть в орешки, и на копейку давал не стакан, как на базаре, а полтора стакана. В эти дни мальчики совсем не боялись Бульбы и даже кричали на него, чтобы скорее давал орехи. Когда они прибегали к нему, Бульба поднимал усы, но узнав, что за орехами, — ухмылялся; но когда Бульба уже продал и выходил с мальчиком из будки, он снова поднимал усы и, уже как городовой, брал несколько орешков и в кулаке относил обратно в мешочек.

Но особенно был он рад, когда несли покойничка. Покойничек еще за три улицы, но Бульба уже чувствует и, подняв усы, выглядывает — из какой улицы понесут. И если Бульба издали видит иконы, то снимает фуражку, перекрестится и с обнаженной головой ждет, пока пройдут; если же слышит вой и еврейские крики, плюнет три раза — вправо, влево и впереди себя и ждет, не снимая фуражки, так как знает, что нельзя снимать ее на еврейских похоронах. И только покойничек поравняется с Бульбой, Бульба вкладывает свисток в зубы и пучит глаза, показывая, что сейчас засвистит. Родственники, еще громче плача, раскрывают кошельки и делают складчину, причем если хоронят старичка, стараются собрать больше: у Бульбы со старичками свои счеты, ибо уверен, что с неподатливых старичков он при жизни недополучает. К Бульбе отправляют посланца, обязательно в котелке и с золотой цепью на пузе, а если без золотой цепи, то с пузом обязательно, и тот говорит Бульбе, что нынче хорошая погода, с чем Бульба соглашается и незаметно принимает складчину. Продолжая смотреть за порядком, Бульба в карман опускает по монетке, ощупывая каждую. Но как бы обильна складчина ни была, Бульба на покойничка смотрит сердито, жалея, что с него самого получить не может, и то, что его закопают в землю, считает своим убытком.

И если где свадьба, обрезание или просто веселье, у Бульбы уже першило в глотке, он уже глаза раскрывал и спокойно стоять не мог у своей полосатой будки, хрюкал и хмыкал, и показывал, что и ему хочется коржиков, еврейских коржиков! И Бульба, подняв красные усы, ловил сладкие запахи на лету. Но возвращаясь домой, он обязательно заходил на свадьбу и в оранжевых шнурах, круглой фуражке с медной бляхой и со свистком проходил прямо на кухню. Там стряпухи угощали его фаршированной шейкой, которую Бульба очень любил. Он знал, как ее есть, и раскрывал ее с такой же ловкостью, как и дедушка мой, так что мне казалось, что вот он и благословенье произнесет, как мой дедушка, но Бульба, расправив усы, отхватывал полшейки сразу, заедал шейку золотым бульоном, а затем еще ел кисло-сладкое мясо, которое тоже очень любил. Но, поев и кисло-сладкого мяса, не уходил: он знал, что еще должен быть кугель-цимес, и если кугель-цимеса не оказывалось, Бульба делал удивленное лицо: „Какая же это свадьба без кугель-цимеса?" Тогда ему давали фисташки или сладкие фиги, чем любят евреи закусывать на свадьбах, и, закусив фисташками или сладкими фигами, Бульба уходил, говоря: „Лапсердаки!"

И если у евреев праздник „пурим", Бульба пахнет маком, потому что евреи пекут на „пурим" маковые пироги, и на пасху Бульба пьет только пейсаховку; не надо и в календарь заглядывать, а надо идти к Бульбе и узнать, какой праздник.

Накануне нового года, по еврейскому летоисчислению, нафабрив усы и даже завив кончики усов кольцами, Бульба, в новых сапогах с лаковыми голенищами, с синей лентой на пузе, выходил словно царя встречать; тогда шел посредине улицы, ни на кого не глядя, и свиньи, лежавшие на его пути, уходили, ворча, уступая Бульбе дорогу.

Хрюкали свиньи, кукарекали петухи, трубили гуси, а Бульба шел среди них.

Старая Бульбиха, с жесткими волосками на подбородке и такими же круглыми глазками, как у Бульбы, с торбой ходила за ним, все шепча, шипя и подговаривая, а позади на одной ножке прыгал маленький Бульбенок — весь вылитый отец, так что казалось: только надеть на него круглую фуражку, сунуть в зубы свисток, и готов городовой — сразу засвистит и, выпучив глаза, скажет: „А?!"

Бульба — в подкованных сапогах, высокая Бульбиха — тоже в башмаках на подкованном ходу, и даже Бульбенок, и тот с подковками; когда они шли, то звенели, и все уже заранее знали, что Бульбы идут. Тогда бежали навстречу с костью для борща или жареным языком. Если Бульба сам подойдет, он на десять борщей возьмет, глаза его завертятся, глаза его — глаза городового — не имеют дна. И несли — кто печенку, кто лапки, а кто и крылышко, Бульба только усом поводит, а Бульбиха торбу раскрывает, все шепча, все шипя и подговаривая.

Дойдя до торгового ряда, Бульба входил в первый же магазин и поднимал усы, и все понимали: Бульба поздравляет с еврейским новым годом. На прилавке появлялась рюмка и наполнялась свежей осенней вишневкой. Бульба привычным движением опрокидывал рюмку в рот, крякал и, вытянув ладонь левой руки, указательным пальцем правой, кончик которого был отрублен, рисовал на ладони кружочек и посередине ставил палочку. При этом, если кто-нибудь думал, что это копейка, Бульба шептал: „Рублик".

Именно тогда и говорили, что Бульба даже со стены берет.

Но и на христианский новый год Бульба в тех же новых сапогах с лаковыми голенищами, с синей на пузе лентой и еще с синим башлыком, так же шел посредине улицы и входил в те же магазины, на этот раз поздравлял с новым христианским годом и, выпив рюмку, но не вишневки, а перцовой настойки или наливки, вытягивал ладонь левой руки и указательным пальцем правой рисовал кружочек, шепотом объясняя, что это за кружочек.

И тогда тоже говорили, что Бульба даже со стены берет.

И так шел Бульба по всем рядам: с каждого рыбака — по рыбке, и все спрашивал золотую рыбку; с каждой бабы — по яичку, проверяя на свет, и, если не отливало розовым светом, требовал два яичка; с каждого пекаря — по калачику, выспрашивая, почему не посыпаны маком, не заплетены как следует, по-еврейски; с каждой селедочницы — по селедке; пищали селедочницы, а Бульба спрашивал: где такая селедка поймана, в каком море?

Кричали стряпухи, а Бульба, ухмыляясь, выбирал колбасы, с которых кровь текла, и глотал галушки, как фокусник шпаги, и блины брал со сковород, и пампушки из кастрюль, и еще спрашивал, нет ли сметаны к пампушкам.

„Сладко ли или кисло?" — спрашивал Бульба и ел сладкое и кислое, и кисло-сладкое, — все, чем богата ярмарка на Украине, над которой, точно сладкие птицы, несутся запахи украинских, еврейских и польских кушаний, и давал Бульбихе пробовать и Бульбенку; и Бульбиха указывала стряпухам, что недосолено и что пересолено, а Бульбенок просил еще.

Наевшись, Бульба шел к кваснику, мирно стоявшему у своей бочки. „А?!" — спрашивал Бульба, будто квасник отраву, а не квас продавал, и, расправив усы, выпивал жбан квасу: нет, нельзя отравиться! И наливал еще в бутылочку, чтоб и Бульбиха и Бульбенок подтвердили, что нельзя отравиться. Раздувая нос, шел Бульба к табакам. „А?!" — спрашивал он коробку с табаком и, понюхав, чихал, а чихнув, удивлялся, и так, чихая и удивляясь, набирал в кисет, и в карман, и еще в нос про запас, чтобы весь день чихать и удивляться.

И была еще у Бульбы копилка — серебряная, с узорами. Копилочку несла Бульбиха, а Бульбиху боялись еще больше Бульбы, потому что она родила городового.

Увидев знакомую копилочку, евреи как бы украдкой рассматривали копейку: а на самом деле показывали Бульбихе, как она блестит, пробовали на зуб, не фальшивая ли, и даже причмокивали: „Ах, хорошая копейка!" И только после этого, украдкой, бросали в копилку, которую тоже украдкой подставляла Бульбиха; и Бульба только усом показывал, что видел, где она, эта копейка, а Бульбиха головой трясла, что слыхала звон. Когда мы с теткой вышли на площадь, Бульба, увидев нас, тотчас поднял усы:

— А?!

— Ша! Ша! — шепнула тетка и сунула ему в шевелящиеся пальцы монету.

Приняв монету, Бульба сразу успокоился.

— Бульба, — сказала тогда тетка, указывая на меня, — скажи ему что-нибудь ласковое.

Бульба смотрит на меня: лучше бы перед его глазами убивали, сидели бы верхом и резали острым ножом, — ему было бы легче: он взял бы свисток в зубы, а там — свисток бы его вывез.

Бульба растирает нос: Бульба думает! Усы его сходятся и расходятся, даже уши его вытянулись от крайнего напряжения мысли.

Наконец Бульба, надувшись, сказал:

— Б-р-р! — и, ухмыляясь, показал кулак и даже присел, чтобы я лучше этот кулак рассмотрел. И тогда-то я увидел, что Бульба совсем не такой, каким он мне казался: усы его были не красные, а зеленые, и только снаружи крашенные; нос, весь в фиолетовых жилках, был, кроме того, покрыт волдырчиками, — казалось, стоило только их тронуть булавкой, брызнет вишневая настойка; глянцевое лицо его было на самом деле покрыто черными угрями, и под носом, в ушах и в других самых неподходящих местах торчали пучки белых волос.

— Видишь? — спросил Бульба,

— Вижу, — ответил я, рассматривая кулак и удивляясь его величине.

Мы были уже далеко, а Бульба все показывал кулак, словно радуясь, что нашел способ развеселить меня.



Давид | Арбат, режимная улица | Госпожа Гулька