home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement





Господин Дыхес и другие


Свист и крики над местечком.

Запах пареного, запах жареного, запах вареного.

Господин Дыхес продал все гнилое мыло на войну.

Музыканты, идите играть, дудочники, идите плясать! Мясники, рубите мясо, пекари, несите халы, стряпухи, горите в огне — пеките и жарьте! У господина Дыхеса весело на душе.

Дыхеса дом над рекой — самый высокий и красивый в местечке, с белой цинковой крышей, — она на солнце сверкает, как серебро. Дом — с большим золоченым балконом, круглыми окнами и широким парадным, как в синагоге, входом с изображением лежащего льва над ним, который будто стережет золото Дыхеса.

Когда господин Дыхес в боярской шапке утром выходил на золоченый балкон, он на все местечко смотрел как на свою собственность. И было отчего. Взглянет прямо: мельница в пять этажей, арендуемая у графини Браницкой, известная на всю Киевщину. Увидя хлеб, белый как снег, все говорили: мука Дыхеса! Взглянет налево — черный дым над Иерусалимкой — то курят Дыхеса смолу и варят Дыхеса мыло. Взглянет направо — в небе красная труба сахарного завода. Плетутся ли старики в синагогу — поклон Дыхесу: Дыхес построил золотую синагогу. Везут ли мертвеца, и тут ему поклон: Дыхес — почетный глава погребального братства.

Но сегодня ярмарка — всем ярмаркам ярмарка. Никогда еще господин Дыхес не продавал столько мыла, и какого мыла! Никогда у него не покупали столько муки, столько сахара и смолы! Ручьями текло золото.

Во дворе господина Дыхеса ароматное пекло. Бараньи туши висели на крюках. Пар вился над горами горячей лапши. Гигантские пироги, начиненные тертыми яблоками, пеклись в печах, и хромой пекарь следил за ними. Кондитер в розовом колпаке белыми руками закручивал крендели, посыпал их маком и толчеными орехами. Старая женщина, вся в пуху и в куриной крови, начиняла брюхо огромного гуся орехами, яблоками и всякой всячиной, приговаривая: „Вот так любит Дыхес!" Несколько уток, вытянув головы, смотрели с интересом на это: наверное, им казалось, что гуся усыпили и делают операцию и они гоготали, спрашивая, когда им тоже сделают операцию. Старые стряпухи стояли у печей, подбоченившись, дерзко смотрели на огонь, будто вызывая горшки на кулачный бой, и рассуждали, сколько перца и сколько уксуса любит господин Дыхес; а молодые стряпухи больше всего боялись пересолить или недосолить и рассказывали друг другу всякие случаи недосола и пересола. На кострах кипели медные тазы с вареньем, сладкий дым поднимался к небу, и птицы, пролетая над этим двором, замедляли свой полет.

И уже ходил по двору веселый еврей Кукла в соломенной панамке — свадебный шут. Где только кушать садились, уже Кукла сидел; где пить хотели — Кукла уже стоял со стаканом; где музыка заиграла — уже Кукла бежал в своей панамке. И свадьба без Куклы — не свадьба: кто там пьет и кричит? И обрезание без Куклы — не обрезание: кто же обращается с речью к младенцу, кто вливает в рот ему первую каплю вина? И курица, которую съели без Куклы, — не курица. Какая же это курица, если Кукла не съел пупка? Если кто-нибудь ему говорил: „Кукла, нельзя же быть всегда веселым", Кукла отвечал: „Вас колет от гордости, меня корчит от смеха, и вы пьете слезы, а я водку. Что я вижу на дне бутылки, трезвый никогда не увидит, что я съел на похоронах, вам на свадьбе не съесть".

Кукла клялся, что закупили всю ярмарку, закололи вола и кишки его начинили кашей, зарезали сто самых жирных гусей и сто самых злых индюков. Кукла говорил: „Будем кушать, будем пить!"

Тетка умолила стряпух дать мне пропитаться дымом: „Что нужно еврейскому мальчику? Запах".

Вошли музыканты: впереди мордастые трубачи, за ними — длинный флейтист и маленький барабанщик с барабаном на животе, похожем на барабан. Они вошли и встали в ряд, и барабанщик ударил два раза колотушкой по барабану: „Обратите внимание, какие у нас щеки!" Стряпухи засмеялись и дали ему баранью ногу, а мордастым трубачам по куриному пупку, и трубачи, сказав: „Дай вам Бог здоровья", проглотили пупки и заиграли парадный туш.

Съезжались гости.

— Эй, — закричал кучер, — берегись!

На лаковом фаэтоне — господин Прозументик, госпожа Прозуменхиха, три крикливых Прозументика в желтых атласных штанишках стоя показывали всем язык.

Никого не видя и ничего не слыша, с пальцем у виска, прошел член правления банка с расчетами в голове.

Размахивая руками, бежали Колокольчик и Кухарик — два богатых еврея с румяными щеками, по дороге что-то доказывая друг другу. Когда добежали до крыльца, Колокольчик плюнул в сторону Кухарика: „Разговор окончен!"

Показался никому не известный господин с большим пузом и усами. Он нес свое пузо, как драгоценный сосуд. И хотя ни копейки у него не было, но, глядя на пузо и усы, все говорили, что у него много денег; и хотя никто его не приглашал, но, увидев пузо, широко открывали двери; и хотя никто его не знал, все сделали вид, что знают его уже давно, и даже спрашивали: „Как чувствуете себя после вчерашнего?" Все ходили вокруг него и смотрели на него, но, если глядели только на пузо, он хмыкал, показывая, что и усы у него есть, расправлял усы и раздувал их. Калеки, нищие и плакальщицы, теснившиеся у высоких парадных дверей, спорили, сколько сейчас денег в его карманах: в боковом и заднем, где красный платок. „А жилетный вы забыли?" — говорил карлик. И кто считал на рубли, а кто на копейки, прибавляя и гроши.

Прошел господин Глюк в цилиндре, а за ним вприпрыжку Цалюк в котелке; Глюк имел важное дело с золотыми вывесками, а Цалюк заглядывал ему пониже спины.

Госпожа Рацеле в газовом платье, содержащая дом, где пьют чай с вареньем, влетела на цыпочках, всем кланяясь и всем улыбаясь, зазывая пить чай с вареньем.

И все шли и шли: и богатый Гоникштейн, и Зюсман, и Эфраим — все самые хорошие фамилии, и Пискун, который тоже считал себя хорошей фамилией; и мадам Пури — дама с костлявой шеей и подбородком, как лопата, и мадам Тури — с жирной шеей и тройным подбородком, — и одна желала смерти другой; и мадам в тюрбане и мадам в бурнусе — и одна готова разорвать другую; появился еврей, разодетый, как падишах; за ним бежал мальчик с разинутым ртом и завернутыми ушами. И вдруг объявили: Василий Сидорович Юкилзон и Павел Ермилович Юкинтон!

Все были здесь: мазурики в бобровых шапках, и девицы в пунцовых шляпах, и модники в крахмале.

Последней прибыла мадам Канарейка, чтобы все видели, как она прибыла, и улыбнулась только портрету, где Дыхес изображен в боярской шапке, с золотой цепью на животе; улыбнулась так, будто никого, кроме портрета, в зале не было, будто все, кто стоял у стен, — это шкапы или подсвечники. Все лопались от зависти: почему они не прибыли последними, тогда бы все смотрели сейчас не на мадам Канарейку, а на них, и они бы тоже прошли медленно и мадам Канарейку приняли за подсвечник или шкап. За мадам Канарейкой семенил на тоненьких ножках мосье Франсуа, словно неся шлейф мадам Канарейки, хотя никакого шлейфа не было. И все шептали: „Мосье Франсуа!", „Кому это мосье Франсуа улыбнулся?" И Козляк, дантист в оранжевых крагах, смотревший на всех так, словно хотел вырвать всем зубы, умирал от зависти и тоже желал, чтобы все шептали: „Козляк улыбнулся!", „Козляк приподнял шляпу!", „Вы обратили внимание, как Козляк приподнял шляпу?"

Каждый стремился пройти мимо зеркала, заговорить с теми, кто стоит у зеркала, а увидев себя в зеркале, улыбнуться, будто не себя увидел, а знакомого, которого давно не видел.

И так ходили взад и вперед, туда и сюда, и показывали: кто — зуб золотой, кто — бюст накладной, кто — зад подкладной, кто — парик удивительный, кто — живот с золотой цепью. А один ходил с висящими усами, больше ничего у него не было показать, и смотрели на него только те, у кого еще не было усов.

Чьи— то четыре сухие дочери прилепились у стен, с лентами в волосах, и лица их говорили: „Ни за что не выйдем замуж!" И они злились на всех, говоря, что все только и думают выйти замуж. Но когда мимо прошел фармацевт, похожий на ягненка, и взглянул на них, они улыбнулись -сначала первая, потом вторая, потом все вместе: „Неужели вы не понимаете, почему у нас ленты в волосах?" Но он был ягненок и больше всего боялся кого-нибудь обидеть.

Господин с брюхом и усами все басил, никого близко к себе не подпуская, а вокруг него вертелся хлюст в бархатных штанах с сумасшедшей жаждой поговорить. Он ему показывал и серебряный брелок на животе, и цепочку от часов, и коронку на зубах, и полусеребряный мундштук, и полулаковые ботинки, но ничего не помогало, и, когда господин раздувал усы, хлюст отскакивал к стене.

В одном конце залы мадам Канарейка, говоря в нос, о чем-то рассказывала дамам, и дамы слушали не то, о чем рассказывала, а как она рассказывала в нос, и некоторые даже засматривали ей в рот, желая узнать, как она это делает, куда она прячет язык.

В другом конце залы властвовала дама с голубым пером: она поворачивалась, и перо поворачивалось; оно было видно отовсюду и поворачивалось; оно было видно отовсюду и плыло над всеми дамами, и некоторые забегали вперед, чтобы посмотреть.

И сводня выдавала себя за пекаршу, а пекарша за кондитершу, а кондитерша за музыкантшу, а музыкантша и сама не знала, за кого себя выдать. И бандерша разговаривала только о калачах, а пекарша уверяла, что она в глаза калачей не видела, только крендели, а от кондитерши только и слышно было: „до-ре-ми-фасоль!", а музыкантша молчала, показывая, что она такое знает, о чем и говорить тут нельзя.

В центре стоял цирюльник, но с такими усами и такими бровями, и так рассуждал и так указательным пальцем подтверждал то, о чем рассуждает: доктор, непременно доктор! Вот сейчас вынет перо и напишет рецепт! И когда с ним разговаривали, то будто принимали за доктора, и у всех на лицах было написано: „Пожалуйста, пропишите нам лекарство". Но только он отворачивался, они и цирюльника не хотели в нем признать, а говорили, что он собачник, и даже дрыгали ножкой, показывая, как ловят собак.

Все были злы, багровы, надуты и, казалось, только и ждали, чтобы кто-нибудь их зацепил. И только один фармацевт, похожий на ягненка, в котелочке, с тросточкой и в бальных туфельках, вежливо бродил среди них, осведомляясь: не наступил ли он кому-нибудь на мозоль, не побеспокоил ли запахом лекарств? И худые на него шикали, толстые — пыхтели, а худые, которые хотели казаться толстыми, надували щеки и тоже пыхтели, пока не загнали его в угол, сказав ему еще вдогонку: „Мэ-э-э".

Сюда же втерлись: крикливый служка в засаленном халате, который больше всего боялся, что не всем все понятно, и поэтому он все разъяснял; меламед Алеф-Бейз с рыжими пейсами, перед каждым словом говоривший: „Э!"; повивальная бабка с бантом на груди, сообщавшим, чтобы сегодня с ней не говорили о делах повивальных; Менька — вздорный еврей, который мог всюду сбегать, все достать, все сообщить и всем угодить; и у него всегда было такое выражение, будто он прибежал с новостью; и какая-то ехидная женщина Шпринда, и какой-то Цацель, все ходивший на цыпочках, словно боясь, как бы не сказали, что он шумит. А среди них три Диамантовых приказчика все время поглядывали на своего рассуждавшего хозяина и значительно улыбались, показывая, что им известно, о чем говорит их хозяин, и это очень важно — о чем он говорит. Старший из них каждую минуту вытаскивал часы на цепочке, с важным видом прикладывал к уху и затем смотрел, который час, а у двух младших были только цепочки, и они их не вытаскивали, но все-таки делали важные лица, когда старший смотрел на часы.

— Ах, — мечтательно вдруг сказала повивальная бабка, — я бы сейчас съела хорошую заднюю ножку.

И все точно зажглись от одного упоминания.

— Вы знаете, что бы я хотел сейчас? — таинственно сказал господин Прозументик, даже не глядя на повивальную бабку, а обращаясь к Колокольчику и Кухарику. — Вы знаете, что сейчас интересно скушать?

И все, затаив дыхание, прислушивались, что сейчас интересно скушать господину Прозументику.

— Я бы сейчас взял гуся и оттуда вынул бы фарш… фарш…

Повивальная бабка смотрела на него, выпучив глаза, Диамантовы приказчики застыли со сладостью на лице. Менька стоял так, как будто прибежал с новостью, но не смеет ее рассказать.

— Ах, гусь с орехами, это-таки хорошо! — подтвердила повивальная бабка, и даже бант ее раздулся от удовольствия. — А вы думаете, гусь с яблоками — плохо?

— Ах, фасоль, — послышалось кругом.

— Ах, редька с салом! — крикнул служка в засаленном халате и стал всем объяснять, что такое редька с салом.

— Фаршированная рыба, — говорили другие.

— И с хреном.

— И с соусом, чтобы перчик был.

Каждый называл свое любимое кушанье и вздыхал по своему любимому кушанью, и все неслись пожелания. И только Цацель ходил на цыпочках и боялся сказать, что он любит.

— Нет ничего лучше, чем кишка с кашей, — сказал вдруг господин с брюхом и усами, и так сказал, что никто и подумать не посмел, что есть что-нибудь лучшее, чем кишка с кашей, которую любит господин с таким брюхом.

— Я бы открыл кишку, — сказал он и показал двумя пальцами, как бы он открыл, — и осторожно бы съел жареную корочку, а потом кашу, только потом кашу…

И все были вполне согласны, что лишь потом кашу, только потом.

— Вы разве знаете, как кушать? — продолжал он, и все вытянули лица, признаваясь, что они действительно не знают, как кушать.

— Надо сначала попробовать на один зуб, и только когда все зубы заноют, так и на те зубы.

— Э! — решился вдруг произнести меламед Алеф-Бейз и сам испугался своего „э", но все уже хотели слушать: еврей зря не скажет „э".

— Э, — повторил тогда Алеф-Бейз, — если взять и растереть, и в печь, и дать еще чуточку подгореть, а-а.

— А! — вдруг сказал даже Цацель.

— И тогда туда добавить корицы, — все больше увлекался Алеф-Бейз, — но надо знать, как добавлять корицу!

— Да, да, корицу, — поддакнула повивальная бабка, не слыша даже, что нужно взять и растереть, и в печь, и дать еще чуточку подгореть, чтобы было а-а-а.

— А я люблю пастернак! — сказал вдруг вздорный еврей Менька, но никто не слушал, что он любит, никому не интересно, что любит такой еврей.

Среди бального шума тетя вдруг громко чихнула, чтобы все увидели, что и мы здесь. Но они нас не видели и видеть не хотели. Только дама с пером еще чаще приседала, кондитерша еще громче говорила: „до-ре-мифа-соль". Меламед еще протяжнее говорил: „Э", сообщая, что он сейчас что-нибудь скажет.

Но вот вышел господин Дыхес, похожий на поросенка. Несмотря на такую морду, о которой он не мог не знать, он будто нарочно выпятил нос и губы, что сделало его еще больше похожим на свинью. Лицо его ясно говорило: „Мне и не надо казаться человеком, я и свиньей понравлюсь вам".

Никто, казалось, и не заметил, что он похож на свинью, не улыбнулся, не крикнул: „Пшла вон!" Наоборот, у всех были такие лица, будто им сейчас крикнут: „Пшли вон!" А господин Дыхес, оглядев всех, вдруг икнул, словно сказал: „Здравствуйте". И все именно повяли это как „здравствуйте" и закричали вокруг:

— Доброго здоровья, господин Дыхес, как вам спалось?

Но господин Дыхес не хотел сказать, как ему спалось, и, оглядев всех, еще раз икнул.

Господин Дыхес всегда икал. Даже в Судный день, когда господин Дыхес, накануне вечером съев петуха, постился до первой звезды, — даже в этот день он вдруг икнет в синагоге, и все отвлекутся от Бога и подумают: „Икнул Дыхес, что-то он сегодня поел?" И даже Дыхес краснеет, будто он и в самом деле ел.

Как все изменилось! Глюк, который только что, как цапля, шагал по паркету, согнулся в крендель, а усач убрал свое пузо, чтобы шире был проход; а господин Прозументик выставил вперед маленьких Прозументиков, уговаривая их улыбаться, даже Диамантовы приказчики перестали смотреть на хозяина, а смотрели на Дыхеса.

И именно то, что он похож на свинью, казалось, им и нравится, их и умиляет. И кое-кто даже шептал, что шишка под носом господина Дыхеса — не простая шишка, а шишка мудрости, и что если бы эту шишку да поближе к затылку, а еще лучше на макушку, — так это совсем уже был бы министр.

Когда Дыхес, посмотрев на потолок, сказал: „М-да", они все собрались в кружок и обсуждали, что должно обозначать это „М-да", что он хотел этим сказать и как надо это понять. Каждый находил десять решений, с комментариями, и даже появлялись комментарии на комментарии, и это „да" уже расшифровали в целую речь.

— Ты тоже будешь кушать с серебряных блюд, — шептала мне тетка.

Она все ближе и ближе придвигала меня к господину Дыхесу. У господина Дыхеса было столько денег, что обычно все уважающие себя мамы и папы приводили к нему своих деток в черкесских костюмчиках или матросках с золотыми якорями, или в кружевных панталончиках, и они, выставив ножку и подняв ручку, декламировали или пели, или пиликали на скрипке, или решали задачки, которые задавал господин Дыхес. А госнодин Дыхес уже точно определял, что это: кантор или разбойник, первая скрипка или водовоз. И если господин Дыхес сказал: „Водовоз!" — так это водовоз — и скорее отпускайте ему бороду, ибо какой же это водовоз без бороды!

Вот и сейчас перед Дыхесом стоял мальчик со скрипкой. Вокруг него вертелись папа и мама, и бабушка, и дедушка! Мама советовала, как выставить ножку, папа показывал, как держать головку, бабушка натирала смычок канифолью, а дедушка учил, как водить смычком. Но вот мальчик взял в руки скрипку, тронул ее смычком, будто спросил ее о чем-то, и вдруг заплакал, и скрипка тоже заплакала, А. мальчик водил по ней смычком: „Плачь, плачь!" И уже никто не знал, кто это плачет: мальчик или скрипка. И мама, и папа, и бабушка, и дедушка тоже плакали, и теперь было ясно видно, что совсем не знают они, как надо выставить ножку, как держать голову, как водить смычком, — зря они советовали, и если бы их сейчас спросить, они бы сами сказали, что зря. Все плакали, один Дыхес не моргнул даже глазом. Он долго смотрел на мальчика и вдруг сказал: «Зуб у него как-то не так!" — и отвернулся.

Тут тетка придвинула меня вплотную к господину Дыхесу и сказала:

— Вот золотой мальчик!

Господин Дыхес взглянул на меня и пощупал голову с таким видом, будто хотел осведомиться, что в ней: мозги или солома. И все хотели, чтобы Дыхес сказал: „Солома!" Но он сказал: „Мозги! — хоть с гримасой и с поправкой. — Мозги, которые еще надо вправлять и вкручивать, чтобы они сидели на месте".

Господин Прозументнк выставил старшего Прозументика, чтобы Дыхес пощупал и его голову и задал обязательно такой вопрос, на который он может умно ответить, и даже советовал Дыхесу: „Спросите, как зовут его папу…"

Господин Дыхес взял толстую русскую книгу в бархатном переплете, с серебряными застежками и, раскрыв ее, стал перелистывать и все хмыкал: „Какая, мол, умная книга".

Остановившись на какой-то странице, он положил книгу передо мной; она лежала так, как держал ее господин Дыхес — ногами вверх. Но когда я посмотрел в лицо ему и хотел перевернуть книгу, тетка так меня ущипнула, что я понял: правильно лежит книга, всегда так лежала, с тех пор как люди стали читать.

И так, вглядываясь в опрокинутые буквы, я стал читать, а он, улыбаясь, водил пальцем по строчкам, нараспев повторяя то, что я читал, и лицо его было такое довольное, точно это он написал книгу. Буквы, как муравьи, разбегались в разные стороны, а потом сбегались и танцевали в воздухе: вдруг какая-нибудь буква кувыркнется и улетит, а вслед за ней и другие буквы. И я бросил вглядываться в них и стал выдумывать свое и про свое, а господин Дыхес водил пальцем по строчкам а нараспев повторял все, что я выдумывал. При этом он оглядывал всех с улыбкой: „Какая умная книга!" А господин Прозументик говорил, что такому мальчику нельзя давать такую умную книгу; надо ее отдать Прозументикам, и тогда — сколько в книге ума, они прибавят еще свой ум, и выйдет так умно, что никто и понять не сумеет.

— Скажи а-а-а! — сказал вдруг господин Дыхес и поднял палец.

— А-а-а!

— А ну, а ну повтори! — воскликнул он, держа палец наподобие камертона и прислушиваясь.

— А-а-а!

— Нет, певец из него не выйдет, — объявил господин Дыхес. — Это же смешно — представить его в опере! Правда, смешно?

И папы в котелках, и мамы в кружевах, и интеллигентные бабушки, и розовые дедушки сказали:

— Конечно смешно!

— Он лентяй! — сказала неизвестно откуда взявшаяся госпожа Гулька и наставила на меня клюку.

— Заразный! — воскликнула мадам Канарейка.

— Вор! — сказал „Диамант и братья".

— Чем же он может быть? — стали думать они.

— Пусть он тряпки собирает, — предложил маленький мальчик в матроске, и все тотчас же закричали, какой он умный мальчик, и спрашивали, кто его папа.

Предлагали отдать меня собачнику, в баню веники делать, ведра выносить, мух отгонять, хрен натирать.

А тетка моя все толковала, что я — певец и такого певца еще не было и не будет.

— Когда он пел на свадьбе, ангелы на седьмом небе радовались, — говорила она. — Вы хотите быть на седьмом небе?

Господин Дыхес хотел быть на седьмом небе.

Он сел в мягкое кресло, заложив ножку на ножку, взял с вазы конфетку, икнул и стал сосать конфетку и слушать, то ковыряя в зубах, то дрыгая ножкой, особенно на переливах. И все ахали: как чувствует пение, какой знаток!

Я заливаюсь, а господин Дыхес сосет конфетку и то чавкает, то языком прищелкивает. Но вдруг он, пригнув голову, затих и даже конфетку перестал сосать, не шелохнется, не икнет и даже выпучил глаза. Тетка, сложив ручки в умилении, стояла и слушала и все оглядывалась: все ли сложили ручки в умилении?

Вдруг господин Дыхес закричал:

— Ай-яй-яй!

Тотчас все забеспокоились. „Слишком громкая нота!" — сказали одни. „Наоборот, слишком слабая", — сказали другие.

— Ай-яй-яй! — повторил господин Дыхес и, показывая на пятку, засмеялся.

Выяснилось, что у господина Дыхеса щекотнуло в пятке.

— Я все прислушивался, защекочет или не защекочет, — рассказывал Дыхес, необычайно возбужденный.

А они уже обсуждали, какое это предзнаменование, и рассказывали друг другу разные исторические случаи щекотания в пятках.

Заиграла музыка, заорали граммофоны, раскрылись двери, и торжествующая стряпуха внесла фаршированную щуку, которая была приветствуема одобрительным шепотом гостей.

— Гости! — грубым голосом сказал Дыхес. — Я уже вижу, вам хочется до щуки?

— Щука их уже волнует, — сказала мадам Канарейка и посмотрела сквозь стеклышко, желая разглядеть волнение.

Гости застенчиво улыбнулись, как бы хотели сказать, что это, может, и неприлично, и слабость характера, но щука их действительно волнует.

Дыхес выставил ножку, подхватил мадам Канарейку, которая уже стояла возле него, зная, что он сейчас кого-нибудь подхватит, и двинулся к щуке. А за ним и мосье Франсуа, как бы неся шлейф мадам Канарейки, Глюк и Цалюк, мадам Пури и мадам Тури, дама в тюрбане и дама в бурнусе, и член правления банка, все держа палец у виска.

С шумом рассаживались гости, улыбаясь щуке.

— Когда я сажусь за стол, — сказал господин Дыхес, завязывая белую салфетку, — я люблю, чтобы все, что стоит на столе, было красно, как оскобленная собака, и жирно, как свинья. — И концы салфетки зашевелились по бокам его розового лица, как два свиных уха.

Господин Дыхес выпил перцовой водки и, покрутив головой, посмотрел на гостей: „У-у-у, горько!" — и закусил медвяным тортом; потом налил лимонной водки и, выпив, тоже покрутил головой и опять взглянул на гостей: „Кисло" — и закусил уже миндалем; тут он придвинул графинчик с малиновой и, поглядев на гостей, грубо спросил:

— А что, гости, я думаю, вам тоже хочется? Гости задрожали.

— К счастью! — крикнул господин Дыхес, выпивая рюмку малиновой и закусив потрохами, приговаривая: — Люблю потроха!

— К счастью! — закричали гости, выпивая, кто — перцовую, кто — лимонную, а кто — малиновую, закусывая медвяным тортом, или миндалем, или потрохами, приговаривая: — Хороши у Дыхеса потроха!

— Слава тому, кто дал нам счастье дожить до этого дня! — воскликнул со слезами на глазах господин с брюхом и усами, намекая на Бога, но глядя на Дыхеса, и пока остальные выпили по рюмке перцовой, лимонной или малиновой, он выпил три раза — и перцовой, и лимонной, и малиновой.

Стали делить рыбу.

Тут вскочил Кукла в своей соломенной панамке я закричал торжественно:

— Господину Дыхесу голову, потому что он — голова!

— Господину Дыхесу голову, — повторило несколько голосов, и Рацеле улыбнулась голове, как бы надеясь, что голова передаст Дыхесу, что Рацеле ей улыбнулась.

— А господину Меньке хвост, потому что он — хвост! — прокричал ехидным голосом Кукла.

— Господину Меньке хвост! — закричали все, ликуя оттого, что он — хвост, а не они.

— А мне все остальное, — сказал Кукла, — потому что я люблю все остальное.

Все засмеялись, но забрали все остальное и оставили Кукле самый скверный кусок, ближайший к хвосту. А служке, который только что объяснял, что щука над всеми рыбами рыба, не дали ни куска, и меламеду Алеф-Бейз, сколько ни произносил он „э", тоже не дали ни куска, и он глядел на пустое блюдо с разинутым ртом, произносящим „э"; а Цацель, не посмевший даже сесть за стол, ходил на цыпочках, все боясь, как бы не сказали, что он мешает есть щуку.

В это время раздались крики, и в залу, где ели и пили, ворвались косматые женщины с мыловаренного завода. Гости закривили носами, некоторые даже икнули, а мосье Франсуа тотчас замахал розовым платочком, и запахло фиалкой, ландышем и кипарисом.

— Я спрашиваю, зачем они пришли? — закричал Дыхес. — Что, я замков уже не имею на своих дверях, вышибал я не имею, скотов я не имею? — закричал он, с ненавистью глядя на красную рожу, стоявшую на пороге с поленом в руке. — Я рюмку водки спокойно выпить не могу? И вторую рюмку, и третью рюмку!…

— Не кричите, господин Дыхес, — сказала одна из женщин, — выслушайте евреев.

— Что, пахнет там плохо? — спросил он таким тоном, что ясно было — он уже знает заранее, зачем они пришли.

— Собачьим салом пахнет, — заплакала женщина с ребенком на руках. — Уже даже от ребенка пахнет собачьим салом, от бублика его пахнет.

— А что, духи, наверное, лучше пахнут? — снова спросил Дыхес.

— Лучше, господин Дыхес, лучше, — утирая слезы, ответила женщина.

— Ну, так если бы там пахло духами, я бы сам пошел туда понюхать, и все мои гости пошли бы. Правда, гости?

И гости засмеялись и сказали: да, они пошли бы.

— Кровью харкаем, кровью дышим, — шептала женщина.

Но ее не слушали, гости смеялись, запивая смех водкой и заедая щукой и мясом, густо намазывая горчицей, прибавляя еще хрен и рассол.

— Думаете, я не знаю, кто вам кусок красного мяса показал? Я знаю этого каторжника, уже Бульба за ним сегодня придет.

— Вы не поймаете Самсона! — закричали женщины…

Непонятный мне человек однажды появился у нас во дворе, в широкополой шляпе, какие у нас в местечке никто и не носил, в клетчатой куртке и неслыханно высоких ботинках, шнурованных до колен, длинноволосый, как поп; я даже пуговицу отстегнул, подумав, что это поп.

Чижик со своей голубятни сразу же стал рассматривать его шляпу, Юкинбом вышел и разглядывал клетчатую куртку, а Ерахмиель, высунув в окошко патлатую свою бороду, изучал его ботинки с интересом сапожника. Это был Самсон — сын соседки нашей, бабушки Менихи.

Самсон весь день ходил по местечку в своих неслыханных ботинках: то я видел его на гребле беседующим с мужиками, приехавшими на ярмарку, то у мельницы среди грузчиков, белых от муки, то среди краснокожих биндюжников, грубыми голосами расспрашивающих его, как и что; то в кузне Давида, молчаливо наблюдающим за огнем, как бы что-то вспоминая, то у ворот, среди женщин, мечтающих о курице на субботу.

Иногда сын бабушки Менихи уходил из города с мешком на спине, где был утюг, большие портняжные ножницы, мотки черных и белых ниток: все, что нужно для бродячего портного, которых много в те годы ходило по шляхам Украины от села к селу. Там в крестьянских хатах пели они песни еврейских портных, накладывая заплаты на свитки и шубы.

Я обычно провожал его в эти путешествия за город.

Приличный мальчик Котя предлагал мне пупочек из бульона, лишь бы я сказал, куда я ходил, но я молчал. Тогда он вынимал из кармана серебряный грецкий орех, в котором, казалось, заключено было все счастье мира, но я со слезами на глазах молчал, потому что Самсон велел молчать.

Возвращался он из путешествий, но мотки черных и белых ниток были целы.

— Я вышиваю красными нитками, — говорил он. Котя вертелся вокруг, выглядывая: целы ли мотки ниток, но вместо мотков я показывал ему фигу, а Котя, плача, бежал к маме и говорил, что я его ударил. Странные слухи передавались с уха на ухо.

— Он хочет царя сбросить и сесть на его место, — говорили одни.

— Он звездочет, — говорили другие…

— Он бомбист, он бомбы делает! — кричал сейчас Дыхес. — Кто хочет надбавки, со мной не имеет дела. Ша! Идите домой, ложитесь животом на печку, и пусть вам наш великий Бог даст надбавку. Что вы хотите — мои кишки вырвать? — заревел он вдруг и запрыгал на стуле. — Садитесь, пейте, грызите, рвите с Дыхеса.

— Ты хоть помри, — закричала на него женщина, и ребенок ее заплакал. — Но мы тоже кушать хотим. И мы выйдем через парадный ход и выломаем все двери!…

Господин Дыхес даже подпрыгнул от удивления.

— Вы, хозяева, вы — злодеи, — сказала женщина. — В ваших стаканах не вино — наша кровь, посмотрите, какая она красная и сладкая. Вы пьете и еще смеетесь — вам сладко? Вы думаете — всегда война, и всегда ваше счастье, и всегда вы будете спать на мягких перинах?

— Хозяин! — закричали все женщины. — Мы выжжем серной кислотой твои рыжие глаза.

— Ой, люди, — закричал Дыхес, — у меня уже нет глаз!

— Ой, у нас уже нет глаз, — повторили гости.

— Кто обижает моих гостей? Где мое вино? Где моя водка? — заревел Дыхес, когда женщин выгнали.

Из погреба точно из-под земли выкатили бочонок водки; свистком она свистела, кипятком она кипела.

Десять стряпух, с отблеском печей на лицах, внесли на вытянутых руках большие блюда дымящегося мяса, еврейского мяса, залитого огненными соусами, то круто заперченного, то заслащенного изюмом.

Как лебеди плыли гуси.

— Гости, будем кушать, будем пить! — закричал Дыхес, как труба.

Запрокинув головы, гости выливали соус в глотку и сообщали друг другу — кисло это или сладко. Они как бы невзначай выуживали крылышки, а некоторые, заметив пупок, расправляли усы и ртом вылавливали пупок и, съев его, смотрели на хозяина с благодарностью.

— Жрите, гости! — говорил Дыхес.

Телячьи грудки, копченые языки, паштеты, шпинаты, форшмаки, нашпигованное и рубленое, мучное и овощное, мясо, печенное на углях, и мясо, сваренное на пару.

Господин с брюхом и усами, который советовал пробовать сначала на один зуб, жрал сразу всеми зубами. В руках он держал баранью ногу и ел ее с увлечением, два раза он уже подавился.

Соседи стучали кулаками по его спине, и, отдышавшись, он снова брался за баранью ногу. Я смотрел на него, а он все ел, прогоняя меня глазами. Покончив с бараньей ногой и вздохнув, он взялся за бараний бок.

Приказчики вежливо сидели за столом, и, пока хозяин смотрел на них, они, как птицы, клевали ягодки и орешки, но когда хозяин опускал глаза в тарелку, брались за самые жирные куски и закладывали за одну щеку и за другую; если же хозяин вдруг взглянет, делали вид, что клюют ягодки и орешки. И они уже дважды снимали котелки и вытирали с лысенок пот.

А гостей обносили холодным и горячим, заливным и подливным. Была уж челюстям работа, чреву забота, когда дело дошло до гуся со сладкими орехами и они захрустели на зубах, гости не могли нарадоваться и говорили: „Вот это гусь, гусь из гусей!" А некоторые даже кричали: „Спасибо Дыхесу за гуся!"

Подали кугель из лапши с изюмом, и кугель из лапши с медом, и кугель из лапши с творогом, и кугель мучной с вареньем, и мучной с салом, и медвяные торты, и яичные торты, и миндальные торты, и струдели с изюмом, и струдели с виноградом, и струдели с маком. И все это съели.

Мадам Канарейка, осторожно поедавшая какую-то корочку, глядела на нас, стоявших в углу, говорила:

— Как они хотят кушать, эти нищие! Как они смотрят на стол! Они бы нас съели. Как по-вашему, если бы мы пустили их, они бы нас съели?

И госпожа Прозументиха, и мадам Пури, и мадам Тури, и дама в тюрбане, и дама в бурнусе — все, кого подпускала к себе мадам Канарейка, — ответили: съели бы, и Рацеле в розовом платье, которую не подпускала к себе мадам Канарейка, тоже сказала: „Конечно съели бы!"

Музыканты, икнув в последний раз, взяли в руки трубы, и гости запели, застучали блюдами; закричали, засопели гундосые; взвизгнули бабы у дверей. И все закружилось, понеслось, захлопало фалдами, погналось за счастьем.

Господин Глюк с цилиндром в руке, мадам Канарейка с шалью над головой, мадам Пури и мадам Тури, дама в тюрбане, и дама в бурнусе, и дама с голубым пером; когда она подскакивала, и перо подскакивало, когда она приседала, то и перо приседало, даже на улице говорили: „Присела!" За ними господин Прозументик — пальцы в проймах жилетки; хлюст в бархатных штанах; и Колокольчик и Кухарчик, по дороге предлагая друг другу партию присыпки для младенцев, которую перекупили у Дыхеса; и Рацеле, раздувшись в газовом платье, широко улыбаясь, приглашая всех в гости на чай с вареньем; и ягненок с тросточкой, изображая тросточкой состояние своей души; приподняв котелки, фирма „Файвиш и Зускинд" шла навстречу фирме „Юкинтон и Юкилзон"; и вдруг между фирмами вынырнул Менька со своим извещающим лицом и красным платочком и затанцевал, улыбаясь тем и другим. Но они и не посмотрели на него, а пошли в обход, только выше поднимая ноги. А Менька один остался со своим красным платочком и вздорным носом, икая от сладкой водки, чихая от крепкого табака, в упоении рассказывая новости, не замечая, что — один, что все его забыли и смотреть на него не хотят.

Сводня с улыбкой шла навстречу пекарше, но пекарша отвернулась и с улыбкой пошла навстречу кондитерше, но кондитерша отвернулась и с улыбкой — навстречу музыкантше, музыкантша отвернулась, но никому не улыбнулась, и так вертелся круг.

Кланяясь друг другу, хвастаясь друг перед другом, идя друг на друга на каблуках и уходя друг от друга на носках, капризничая друг перед другом, шипя друг на друга, вертясь друг перед другом колесом, волчком, ползком, на карачках, — все кричали: а-а-а! Музыканты — потому, что они музыканты, сумасшедший — потому, что он сумасшедший. Глюк — потому, что он богат, а Менька — потому, что ему хотелось покричать возле богатого. А господин Дыхес стоял в середине, огненный от выпитого и съеденного, и только шевелил пузом вверх и вниз, точно говорил: „С меня и этого достаточно".



„Диамант и братья" | Арбат, режимная улица | Вечером