home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Роумэн (зима сорок седьмого)

…Во время налета на явки нацистов в американской и британской зонах оккупации, которые ему удалось открыть, Роумэн отправился с двумя «джи ай» на квартиру вице-президента Имперской социалистической партии Лонца.

В коттедже не оказалось ни души; ощущение такое, будто отсюда только-только ушли.

— Обыщите дом, — сказал Роумэн военным, почувствовав внезапный озноб. — Весь дом, каждый ящик. Перетрясите все книги, тут должно быть то, что меня интересует.

Он отошел к телефону, снял трубку, но аппарат был гулко-безжизненный, словно тыква.

Закурив, Роумэн задумчиво посмотрел на то, как ловко работали военные контрразведчики, и сказал:

— Продолжайте, ребята, я вернусь через час.

Позже он не смог вернуться, потому что должен был вылететь в Женеву, там пересесть на машину Лангера, который привезет его в Аскону, в дом Матильды Вольф, хозяйки перевалочной базы, что снабжала людей СС и СД липой, по которой надо было явиться в Вечный город, на улицу, находящуюся в трехстах метрах от Ватикана. На этой же машине поездка в Австрию — не так уж далеко, американская зона оккупации. Оттуда возвращение в Швейцарию и вылет к Штирлицу. В это время Эронимо берет в Мадриде трех «контрабандистов» Гаузнера и Кемпа (их надо брать именно по обвинению в контрабанде кокаина, еще рано тревожить весь улей); главное, чтобы они просидели на Пуэрто-дель-Соль хотя бы три дня; основные улики даст банкир Нибель из Кордовы, он — ключевая фигура, возит нацистские деньги по миру.

Предприятие было рассчитано по часам — с учетом разницы во времени на континентах.

Однако все рухнуло, когда Роумэн приехал в штаб-квартиру оккупационного корпуса, дежурный офицер протянул ему телефонограмму: «Группа, состоявшая из сержанта Никльсона и рядовых Дэвиса и Рэндольма, при налете на квартиру, указанную в вашем рапорте, взорвалась на мине, заложенной в пустом доме; Дэвис погиб на месте, жизнь Никльсона и Рэндольма в критическом состоянии».

…Лангера на аэродроме в Женеве не было; в бюро информации на имя «доктора Брэдиса» (так было оговорено) никто не оставлял никакого сообщения.

Роумэн заказал Мадрид; полковника Эронимо не было ни на работе, ни дома: «Коронель уехал в командировку». Так было и в тот день, когда появился Гаузнер; что же могло произойти за это время, черт?!

Роумэн отошел к киоску, купил американские газеты, не для того, чтобы читать, а скорее чтобы сосредоточиться и принять какое-то решение. Страницы пролистывал машинально, не очень-то обращая внимание на заголовки; споткнулся — совершенно неожиданно — на самых броских: «Немецкий композитор из Голливуда на службе ГПУ и Коминтерна!»; «Ганса Эйслера защищает Элеонора Рузвельт!»; «Первая леди под подозрением в симпатиях к красным!»; «Москва задействовала всю свою агентуру на Западе!»; «Чарли Чаплин, Матисс, Пикассо и Кокто обратились в Белый дом!»; «Негодование Альберта Эйнштейна!»; «Ничто не спасет русского шпиона от кары!»

Сначала Роумэн не поверил глазам; ведь Макайр сказал, что с этим безумием все кончено, Америка убедилась в шаманстве Рут Фишер,[58] катившей черт знает что на братьев: «Не может быть, бред какой-то!»

Он отошел к стойке бара, попросил кофе, принялся читать сообщение о предварительном допросе Ганса Эйслера, композитора, которого по праву называли одним из самых великих музыкантов века.

«Эйслер. — Господин председатель, могу ли я просить у вас разрешения сделать заявление перед началом собеседования?

Председатель. — Дайте мне ваше заявление. (Читает его.) Нет. Я не разрешаю вам выступить с этим заявлением…

Эйслер. — Вы не хотите позволить мне выступить с заявлением после всего того, что мне довелось пережить начиная с прошлого года?!

Председатель. — Следователь, задавайте свои вопросы.

Следователь. — Я хочу зачитать выдержки из газеты «Дейли уоркер» от пятнадцатого января тридцать пятого года… Цитирую: «Выдающийся революционный композитор Ганс Эйслер прибывает двадцать седьмого января… С тех пор, как в Германии к власти пришел Гитлер, Ганс Эйслер проживает в Париже и Лондоне; всему миру известны произведения этого блистательного музыканта; нельзя не восторгаться его высокоталантливыми операми, песнями и фильмами, такими, как — немецкое название я произношу по буквам — кэй-ю-эл-и-даблью-ай-эм-пи-и…» Что это значит, Эйслер?

Эйслер. — Это опера и фильм, сделанные мною в Берлине в тридцать втором году. Называется «Куле Вампе».

Следователь. — Продолжаю цитату: «эм-ай-эс-эсэн-ай-эм-и…» Что это такое?

Эйслер. — Это мое произведение «Масснаме»… По-немецки это звучит как «мероприятие», «целесообразность»…

Следователь. — Продолжаю цитату: «Рот фронт»… Это все вы сочинили, Эйслер?

Эйслер. — Да.

Следователь. — В статье говорится, что вы один из выдающихся композиторов современности, вас называют борцом-коммунистом против гитлеровской тирании, утверждают, что вы не только великий музыкант, но и товарищ, стоящий в первой линии борьбы. Вы подтверждаете, что это написано про вас?

Эйслер. — Про меня так много писали, что я не могу помнить каждую статью…

Следователь. — Я просмотрел нью-йоркские газеты этого же периода, о вас нигде не писали как о великом композиторе, кроме как в газете американских коммунистов.

Эйслер. — Вы плохо смотрели, я могу показать вам сотни статей обо мне, они где-то валяются в моих архивах.

Следователь. — Подойдите ко мне и посмотрите фото в газете «Дейли уоркер». Это ваша фотография?

Эйслер. — Совершенно верно, моя.

Следователь. — Что за жест вы делаете на фото?

Эйслер. — Это салют немецких ра…

Следователь (перебивает). — Вы подтверждаете, что на фото изображены именно вы и именно вы держите правую руку над головой, причем пальцы сжаты в кулак?

Эйслер. — Подтверждаю, посколь…

Следователь (перебивает). — Вы не отвергаете, что вы держали руку в коммунистическом салюте?

Эйслер. — Да, подтвер…

Следователь (перебивает). — Продемонстрируйте комиссии этот жест!

Эйслер демонстрирует коммунистический салют, подняв правую руку, сжатую в кулак.

Председатель. — Вы не хотите опровергнуть подлинность фотографии?

Эйслер. — Нет. Это салют не только коммунистов, но всех антифашистов. Это не партийное приветствие, а салют антифашистов всего мира.

Следователь. — Вы писали музыку к фильмам режиссера Йориса Ивенса, работавшего с Хемингуэем в Испании?

Эйслер. — Да.

Следователь. — Им мы еще займемся, этим Ивенсом… В статье про вас написано, что вы заявили: «В единстве голосов и действий — надежда на будущее мира». Вы говорили эти слова корреспонденту?

Эйслер. — Журналист вправе писать, что он хочет. Я могу отвечать только за себя…

Следователь. — Это вы написали оперу «Мать»?

Эйслер. — Да. Опера «Мать» написана по мотивам повести Горького.

Следователь. — В одной из арий этой оперы есть слова: «Учи азбуку, не бойся, ты только начни, рабочий, и ты возьмешь власть, ты победишь!» Вы писали музыку и к этим словам?!

Эйслер. — Не мог же я писать музыку к одним словам повести и не писать ее к другим?!

Председатель. — Вы имеете в виду, что сейчас надо быть готовым к тому, чтобы «взять власть и победить»?!

Эйслер. — Я не понимаю вопроса…

Председатель. — Где вы писали эту оперу?

Эйслер. — В Берлине, в двадцать девятом, мне кажется…

Председатель. — Значит, ваша опера обращена к немецким рабочим?

Эйслер. — Не только… Это же опера, произведение искусства.

Председатель. — Но это «произведение искусства» показывали в Соединенных Штатах?

Следователь. — Да.

Председатель. — Значит, эти слова из вашей оперы обращены не только к немцам, но и к итальянцам, французам, американцам?

Эйслер. — Повторяю, опера написана по мотивам повести великого Максима Горького… Слова песни соотнесены с ситуацией, которая существовала в России в девятьсот пятом году…

Председатель. — Могли бы вы написать подобную оперу в Соединенных Штатах с призывом «захватить власть и победить» здесь, в этой стране?

Эйслер. — Нет.

Председатель. — Вы изменили своей позиции?

Эйслер. — Нет. Просто здесь я гость, путешественник… Ваше рабочее движение будет само решать свои дела…

Следователь. — Вы когда-нибудь посылали приветствия в Советский Союз?

Эйслер. — Конечно.

Следователь. — Вы ненавидите Сталина?

Эйслер. — Простите, я не понял вопроса?

Следователь. — Вы ненавидите Сталина? Мы слышали, что вы говорили офицерам иммиграционной службы, что вы ненавидите Сталина.

Эйслер. — Я был бы идиотом, если бы говорил им это. Я считаю Сталина весьма серьезным персонажем современной истории.

Следователь. — В советской энциклопедии, изданной в тридцать третьем году в Москве, дано ваше фото и заметка: «Эйслер, композитор, коммунист, глава пролетарского направления в германской музыке…» Вы член коммунистической партии, мистер Эйслер?

Эйслер. — В России коммунистом называют каждого, кто так же активен в своем творчестве, как я. Я не имею права — особенно после тех пятнадцати лет, когда германские коммунисты сражались в подполье против

Гитлера, — считать себя членом партии, потому что все они были героями, настоящими героями… Да и в любой стране, где коммунисты работают в подполье, — они герои. А я не герой. Я просто композитор…

Следователь. — Как зовут вашу сестру, мистер Эйслер?

Эйслер. — Ее зовут Рут Фишер.

Следователь. — Вы получили от нее письмо, датированное двадцать четвертым апреля сорок четвертого года?

Эйслер. — Что за письмо?

Следователь. — В этом письме миссис Фишер обвиняет вас в том, что вы являетесь агентом ГПУ. Она пишет следующее: «Если местное отделение ГПУ попытается устроить мне „естественную“ смерть, то это у вас не получится, — ни у тебя, ни у Герхарда Эйслера, являющегося шефом германского отдела ГПУ в Соединенных Штатах. Это так легко вам не сойдет с рук. Вы всегда играли терроризмом и всегда боялись нести ответственность за это. Я сделала следующие приготовления на случай ваших террористических актов: во-первых, три врача провели тщательное медицинское обследование и засвидетельствовали, что я абсолютна здорова, так что нет никаких оснований для моей естественной смерти. При этом я нахожусь под постоянным врачебным надзором и тщательно слежу за своим состоянием. Доктора проинформированы обо всем, и в случае какого бы то ни было ухудшения моего здоровья они незамедлительно примут соответствующие шаги. Во-вторых, престижные журналисты и политики получили копию этого письма, так же как и ряд немецких иммигрантов…»

Мистер Эйслер, вы подтверждаете получение этого письма?

Эйслер. — Письмо совершенно сумасшедшее…

Председатель. — Вы получили это письмо?

Эйслер. — Я неоднократно читал подобные послания…

Следователь. — Зачитываю цитату из журнала «Советский Союз сегодня», май тридцать шестого года, страница тридцать три: «В день Первомая трудящиеся всего мира наравне с „Интернационалом“ и „Вставай, проклятьем заклейменный“ поют песни Эйслера и Брехта». Конец цитаты. Вы ни разу не называли человека, который писал слова для таких ваших песен, как «Вперед, мы не забыли», «Общий фронт», а ведь в этом журнале говорится, что для вас писал Бертольт Брехт? Да или нет?! Почему вы молчите?! Господин председатель, у меня больше нет вопросов к Эйслеру, я требую его отправки в Голливуд для новых допросов на месте.

Член комиссии. — Мистер Эйслер, вы написали «Балладу о параграфе 218»?

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Вы помните слова?

Эйслер. — Конечно.

Член комиссии. — Вы написали «Балладу о ниггере Джиме»?

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Вы помните слова?

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Вы читали слова этой баллады перед тем, как написать музыку?

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Вы написали «Песню о черством хлебе»?

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Вы читали слова перед тем, как писать музыку?

Эйслер. — Конечно.

Член комиссии. — Господин председатель, я считаю, что все члены комиссии должны тщательно проанализировать песни, которые я упомянул, и в авторстве которых Эйслер сознался. Тексты этих песен нельзя посылать по почте Соединенных Штатов. Это нечто такое, что выходит за рамки политики, это должно быть отправлено на заключение медикам! «Безумное безобразие» — бедные и слабые слова, чтобы определить эту мазню на нотной бумаге! Такое «искусство» не имеет права на то, чтобы существовать в цивилизованном обществе!

Эйслер. — Слова этих песен признаны великой поэзией.

Член комиссии. — Чем, чем они признаны?!

Эйслер. — Великой поэзией.

Член комиссии. — Мы в Америке иначе понимаем великую поэзию! Ясно вам?! Помимо всего прочего, в словах ваших песен есть высказывание против закона об абортах. Да или нет?!

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Песня смеет выступать против закона об абортах?!

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Значит, с вашей, коммунистической, точки зрения, вы вправе высказываться против закона об абортах?!

Председатель. — Мы еще вернемся к вопросу о высказываниях против закона об абортах.

Член комиссии. — Мистер Эйслер, вы где-то позволили себе заметить, что наша комиссия мучает и травит вас…

Эйслер. — Да.

Член комиссии. — Наша комиссия по расследованию антиамериканской деятельности создана в рамках закона и действует в рамках закона. Чем же мы травим вас и мучаем?

Эйслер. — Если вы допрашиваете меня без перерыва в течение двенадцати месяцев, собираете против меня факты, которые не имеют ничего общего с правдой, если вы начали фантастическую кампанию в прессе против меня, да и вообще против художников и артистов, вы просто-напросто хотите уничтожить всех нас, особенно тех, кто не скрывает и никогда не скрывал своей антифашистской, красной идеологии…

Член комиссии. — Мистер Эйслер, это вы написали музыкальную поэму «Об убийстве»?

Эйслер. — Да, это я написал.

Член комиссии. — Господин председатель, я хочу привести девять строк из этой — с позволения сказать — поэзии…

Эйслер. — Я не убежден, что вы достаточно компетентны в вопросах поэзии.

Председатель. — Все члены этой комиссии компетентны в поэзии!

Член комиссии. — Цитирую: «Нет ничего ужаснее, чем пролитая кровь, страшно и горько учиться убивать, мучительно видеть молодых людей, погибших раньше времени на полях битв, но мы должны научиться этому, — для того лишь, чтобы кровь никогда не проливалась более!»

Эйслер. — Вы довольно точно перевели слова. Это антифашистская песня написана мной… И когда Гейдрих был убит чехами на улицах Праги, когда партизаны пролили его кровь, я был согласен с ними… Пойдите в Голливуд… В каждом газетном киоске вы купите журналы с описанием ужасных гангстерских зверств, вы купите их свободно, и мне очень не нравится это, с позволения сказать, искусство… А моя поэма — это призыв к борьбе против кровавых гангстеров.

Член комиссии. — Господин председатель, американские парни погибали, сражаясь против Гитлера, но мне не нравится, когда кое-кто приехал в эту страну из Европы и призывает народ к революции в Соединенных Штатах!

Председатель. — Мистер Эйслер, вам необходимо находиться здесь, пока мы не освободим вас.

Эйслер. — Где я должен находиться?

Следователь. — В Соединенных Штатах. В Вашингтоне. В этой комнате».


Роумэн закрыл глаза, испугавшись, что заплачет. Он явственно увидел лицо композитора. Он ведь такой наивный, сидит дни напролет у рояля и сочиняет ту музыку, которую слышит в себе и которой восторгается мир, а с ним говорили как с мелким жуликом. С ним говорили больные люди. Или очень страшные мерзавцы. А скорее всего — и то, и другое. Кто сказал, что параноики не могут быть мерзавцами и при этом править страной?!

«Вот почему я не мог найти его, — понял Роумэн. — Они допрашивали его все эти месяцы, а он боялся встречаться с кем бы то ни было, чтобы не бросить тень на друзей».

Роумэн попросил бармена сварить ему двойной кофе, полез за сигаретами, закурил, тяжело затянулся, а потом — неожиданно для себя — бросил газету на пол и наступил на нее ногой, словно на какую-то гадину…

«Ну, Макайр, — сказал он себе, — ну, мерзавец, ты ведь из этой же банды, ты все знал заранее, ты сделал так, чтобы спасти открытых мной черных наци в Германии, и погубил из-за этого наших ребят, позволив взорвать их на мине, наци ведь не так страшны для тебя, как несчастный Эйслер или Брехт, к которому подбираются другие мерзавцы! Да что же это такое, боже милостивый?! Что происходит с моей страной?! Как остановить этот психоз, они ведь возрождают инквизицию. Это страшно, что они делают, я бы не мог в это поверить, не прочитай своими глазами, я бы полез с кулаками на каждого, кто посмел бы рассказать мне то, что я только что узнал!

Ох, как хочется выпить, — подумал Роумэн, — напиться хочется, завыть по-волчьи, задрав голову к луне, хочется кричать так, чтобы меня все услышали, собрались вокруг меня и решили бы, что я спятил, а я бы — когда соберется много людей — замолчал и рассказал бы им то, что обязан рассказать, и тогда все эти безумцы из антиамериканского комитета, большие знатоки поэзии, вздрогнули бы, они бы испугались, потому что правда, которую я теперь узнал, пострашнее их лжи…

Нельзя мне пить, — сказал он себе, — нельзя пить, когда ты в деле, надо быть трезвым и собранным, как никогда».

Он пошел на переговорный пункт и заказал Голливуд. До отправления самолета оставалось еще больше часа; к телефону подошел Грегори; голос какой-то фальшивый, чересчур спокойный и бодрый:

— С Крис все в порядке, ждем тебя, Пол, очень скучаем…

— Ты что, еще не читал?

Голос сломался, потух:

— Неужели в Европе уже перепечатали?! Ах, Пол, как я не хотел, чтобы ты узнал об этом там… Но еще не все потеряно, Элеонора Рузвельт требует, чтобы реакционеры с юга были убраны из комиссии, пусть туда пустят нормальных американских либералов… Ты слышишь меня, Пол?

— Да. Ты веришь, что их так легко оттуда убрать?

— Когда так ужасно, надо быть всем вместе. Пол, мы ждем тебя…

— Да, надо быть всем вместе… Только я сначала залечу в Вашингтон…

— Что-нибудь случилось?

— В том-то и дело, что ничего не случилось, старина… Все пошло прахом… Все, понимаешь? Дай мне Крис…

Он явственно увидел, как она выхватила трубку из рук Грегори. «Как это ужасно — говорить по телефону, зная, что каждая твоя интонация, не то что слово, записывается на медленно двигающуюся пленку диктофона, над которой склонились люди, вроде тех, что мучали Эйслера. Будь ты проклята, техника двадцатого века! Бедная моя конопушка, из одного ужаса попала в другой…»

— Милый, здравствуй, любовь моя!

— Здравствуй, — ответил он, подумав, что девочка забыла самое себя: «Ведь именно она учила меня, что нельзя открываться перед гадами, они умеют играть тем, что любишь более всего на свете. Бедная девочка, какая-то обреченность кругом, давит, сил нет, сейчас замолотит заячья лапа, не сердце, а какая-то тряпка, черт его забери… Ты не смеешь так думать, — сказал он себе, — ты должен быть крепким и здоровым, потому что есть Крис и ты ей нужен, а все большие дела в мире начинаются с любви — к ребенку, женщине, маме…» И как раз в этот миг он вновь услыхал в себе тот давешний, подлючий голос, который так ненавидел, но который жил в нем помимо его воли и желания: «А может быть, именно любовь толкает человека к тому, чтобы примиряться с обстоятельствами?»

— Милый, почему у тебя такой ужасный голос?!

— Немного простудился, конопушка… Это пройдет, как только я увижу тебя.

— Я буду молиться, чтобы самолет благополучно перелетел этот чертов океан.

— Обещаю тебе, что он перелетит.

— Если случилось что-то не так, не огорчайся уж очень-то, всегда надо уверенно думать о том, что задуманное рано или поздно сбудется, тогда непременно все случится так, как ты хочешь.

— Бросай математику, конопушка… — усмехнулся Роумэн. — Переходи в Армию спасения, там нужны талантливые лекторы. И платят хорошо.

— Ладно, я начну готовиться, только скорее прилетай…

— Ну его к черту, этот Вашингтон, — сказал вдруг Роумэн. — Я сейчас поменяю билет и возьму тот рейс, где не надо ждать в нью-йоркском аэропорту, и сразу же прилечу к вам…

— Ох, как это хорошо, милый, я так счастлива… Погоди, тебе что-то хочет сказать Элизабет…

— Целую тебя, конопушка.

— А как я тебя целую, милый, если б ты только знал!

Голос у Элизабет был какой-то сломанный, затаенный:

— Здравствуй, седой братик, рада тебя слышать…

— Здравствуй, девочка. Как дети?

— Орут, бьют посуду, играют с Крис в прятки с утра и до вечера. Свою докторскую она пишет по ночам… Слушай, милый, тут, оказывается, очень нужен Роберт Харрис и Мигель…

Роумэн не сразу понял:

— Что?!

— Спарк и Крис были против того, чтобы я это говорила тебе… Но я все же решила сказать…

«Это Штирлиц, — понял Роумэн. — Он звонил к ним. Что-то случилось, видимо, крайне важное. „Мигель“ — это Майкл Сэмэл. Харрис — понимаю, они давно знакомы, но отчего Майкл Сэмэл?!»

— Передай-ка трубку Крис, сестреночка…

— Я целую тебя, седой брат. У тебя замечательная жена, лучше не бывает.

— Пока терплю, — сказал Роумэн и ему сделалось стыдно этих своих слов, но он заставил себя сказать именно так, он-то уж никак не имеет права до конца открываться перед макайрами, хотя те все знают, не надо обольщаться, они знают все.

— Милый, ну и что? — голос Кристы был тревожный, какой-то звенящий.

— Все хорошо, конопушка. Все так, как надо. Жизнь — это драка, в ней надо уметь проигрывать…

— А ты что, прочитал и «Мэйл» тоже?

— Нет. Что там напечатано?

— Нет, нет, ничего…

— Ответь мне, пожалуйста, что там было напечатано?

— В позавчерашнем номере… Про Гаузнера… Про то, что он был убит каким-то Штирлицем… Нам прислали эту газету сегодня, ума не приложу, кто… Я думала, тебе ее уже вручили…

— Хорошо, человечек, жди, скоро я вернусь, обсудим все на спокойную голову… Когда плохо — Грегори прав — всем надо быть вместе, ты поняла меня?


Он сдал билет в Вашингтон и купил место в самолет, следовавший в Лондон; по счастью, одно место в салоне первого класса оказалось пустым, кто-то опоздал, спасибо ему. А может быть, ей. Только очень плохо, если опоздал не «он» или «она», а просто это место держали для него «они», макайры.


— Как это мило, что вы нашли меня. Пол, — Харрис действительно обрадовался Роумэну; он даже не очень-то удивился, отчего американец приехал к нему в редакцию без звонка; помнил, как добр был к нему в Мадриде Роумэн, как щедро делился информацией, особенно когда дело касалось ИТТ, а Харриса это не могло не интересовать, потому что дела корпорации «Бэлл», в которой его семья играла не последнюю роль, шли все хуже и хуже: полковник Бэн относится к числу людей с челюстями; шагает по трупам; лишен каких бы то ни было сантиментов, акула.

— Я рад еще больше. Боб, — ответил Роумэн и, не ожидая приглашения, сел в маленькое кресло, стоявшее возле окна; за последние два дня он спал всего пять часов, не брился, лицо поэтому выглядело так, словно в редакцию пришел запойный. Как еще пустили внизу? Мистер Патрик весьма внимателен, следит за каждым, кто приходит в газету, сейчас много психов, фронт калечит людей, бывали уже скандалы, шокинг, удар по престижу. — Слушайте, вы как относитесь к Штирлицу?

— Вы же читали «Мэйл»… Кто бы мог подумать…

— Это гнусная формулировка. Боб, — «кто бы мог подумать»… Это отвратительная формулировка… Почему же тогда вы не подумали?!

— Пол, вы несносны, — Харрис улыбнулся, почувствовав растерянность; он отвык от американца, от его манеры вести себя; прелестные, добрые заокеанские дикари; ничего не попишешь, они еще не наработали в себе культуры поведения, но человек он славный; смешно, конечно, и думать, чтобы пригласить его в дом отца, старик сляжет в постель от такого гостя, все можно изменить, кроме островных традиций. — Вы сегодня выглядите несколько утомленным. Кофе?

— Ну его к черту, я и так им опился за последние дни. Дайте холодной воды. Только сначала ответьте мне про Штирлица.

— Он производил впечатление интеллигентного человека, как ни странно. Он выделялся изо всех тех наци, которые создавали Франко в Бургосе.

— Вот видите… Вы представляете его себе в роли злодея-отравителя?

— Говоря откровенно, не очень. Но материалы Майкла Сэмэла вызвали бурю, они довольно крепко аргументированы.

— Нацистами.

— Что?!

— То, что слышите. Ему всунули гестаповские материалы. Кому-то надо вымазать Штирлица дерьмом, как грязного уголовника, вот в чем дело… А кто этот Сэмэл? Не из парнишек сэра Освальда?[59]

— Нет, нет, он вполне пристойный консерватор, из хорошей семьи, он никогда не имел ничего общего с Мосли…

— Воевал?

— Ему двадцать три года и минус пять зрение.

— У меня минус три.

— Давно?

Роумэн пожал плечами:

— Давно. С наци нужно воевать вне зависимости от зрения. Пусть носит очки.

— О, Пол, вы слишком строги к нему, я убежден, что мистер Сэмэл — джентльмен.

— Берете на себя ответственность?

— Вы не объяснили мне предмет вашего к нему интереса.

— Меня интересуете вы не меньше, чем он.

— В качестве?

— В качестве человека, который может получить кое-какую информацию о нацистских связях ИТТ.

— Это очень любезно с вашей стороны, но почему вы убеждены, что меня так уж интересует ИТТ?

— Боб, не вертите задницей.

— Если бы я не помнил вас в Мадриде и не ценил вашу доброту, я был бы вынужден прервать разговор, Пол.

— Мало ли, что бы вы решили… Я бы его не прервал. Словом, Штирлиц ждет нас. Сэмэла и вас. Он хочет сделать заявление.

— Это в высшей мере интересно, но сколь тактично с моей стороны встречаться с ним, если о нем пишет мистер Сэмэл?

— А вы познакомились со Штирлицем десять лет назад в Бургосе. И он хочет увидеть Сэмэла в вашем присутствии. Билет за океан готов оплатить я.

— Если мистер Штирлиц действительно обладает интересной информацией об ИТТ, я попробую — как вы посоветовали мне — обратиться в «Бэлл».

— Звоните Сэмэлу… Хотя нет, не надо… Едем к нему.

— Но это не принято. Пол! Я не могу приезжать к человеку без предварительной договоренности.

— Слушайте, Боб, идите-ка вы к черту с вашим островным этикетом, а?!

Харрис секунду раздумывал — обидеться или пропустить мимо ушей эти слова, рассмеялся и, поднявшись из-за стола, сказал:

— Пошел.


Того парня, что пас его в Асунсьоне, Роумэн заметил сразу же, как только самолет, на котором летели Харрис, Сэмэл и он, приземлился в международном аэропорту Буэнос-Айреса «Изейза». Его машина не отставала ни на метр от их такси, когда они переезжали в «Аэрогару», — именно оттуда летали самолеты местной авиакомпании. Он сел в тот же самолет, который летел в Кордову. «Ну, погоди, Макайр, — думал Роумэн, то и дело оглядываясь на парня, — мы с тобой сочтемся, завтра вечером я сочтусь с тобой, плачет по тебе мой коронный правый — снизу вверх с перенесением тяжести тела на стопу левой ноги. Как же потешался Эйслер, когда я показывал ему этот удар, сколько грусти было в словах Брехта: „Милый Пол, это хорошо для американцев, когда они смотрят голливудские фильмы; фашизм побеждают не апперкотом, а головой, рассудком, логикой и убежденностью; идеей, говоря иначе“».

Джек Эр теперь уже не делал вид, что читает газету; он тоже смотрел на Роумэна с неотрывной ненавистью; честный человек не будет так убегать от того, кто должен защищать его от наци; не зря во вчерашней телеграмме от Макайра было сказано, чтобы он был во всеоружии, вполне возможно, что объект перестал быть тем, кем был, допустимо предположить, что он на грани измены присяге: внимание и еще раз внимание…


«Ничего, — подумал Роумэн, когда они через два часа приземлились в Кордове, — в конце концов даже если этот стриженый не один, мы сможем отделаться от них, нас четверо, только пока ничего не надо предпринимать, сначала увидаться со Штирлицем, я потом дам Штирлицу уйти, да и доказательства его невиновности в том, в чем его обвиняют, теперь абсолютны, пусть поцелуют меня в задницу все эти макайры и его стриженые ублюдки атлетического сложения».

Штирлиц ждал его именно там, где уговорились, заранее подтвердил тайнописью в последнем письме.

Штирлиц не успел еще даже толком обменяться приветствием с Харрисом, когда возле них затормозило такси, из которого вылез Джек Эр.

— Узнаете? — спросил Роумэн, кивнув на Эра. — Придется чуток помять этого парнишку. Он следит, — пояснил он Харрису и Сэмэлу. — Он следит за нами. Он из нашей разведки. Ему надо дать отлуп, и я это сделаю.

Штирлиц пожал плечами:

— Зачем? Не надо. Наоборот, мы не станем обижать парня из вашей службы. Более того, я намерен пригласить его к нам за стол. Сотрудник американской разведки должен знать про нацистскую сеть, которая оформилась в довольно крепкую подпольную силу, разве нет, Харрис? Э, мистер, — Штирлиц улыбнулся Джеку Эру. — Могу я просить вас составить нам компанию? Я угощаю. Я буду рассказывать этим английским журналистам кое-что про гитлеровского генерала Гелена и про его тайную сеть, про Отто Скорцени, который руководит своим «Пауком» из американского лагеря для пленных, я намерен передать журналистам материалы о нацистах, которые живут — совершенно свободно — в Испании, Португалии, здесь, в Парагвае, в Германии, Австрии, возле Ватикана… С именами, паролями и явками… Право, не отказывайтесь, старина, — он снова улыбнулся Джеку Эру, — это необходимо знать каждому, кто искренне намерен задушить всех гитлеровцев на земле, очень прошу, пошли вместе с нами.


— Вы напрасно сказали все то, что сказали, — Макайр положил перед собой на стол крепкие кулаки. — Вы оскорбили меня. Пол, сделали это в запальчивости. У вас нет никаких данных, чтобы обвинять меня в сговоре с наци. Я понимаю, что вы переживаете сейчас, но это плохой тон — незаслуженно оскорблять тех, кто помогал вам, чем мог.

— Ты грязный нацистский наймит, — повторил Роумэн. — Ты засосан Геленом, у тебя на шее следы от его засосов, тварь… Ты думаешь, если я рухнул, то ты еще больше возвысишься? Нет, Макайр, когда выйдет газета с рассказом о том, что ты есть на самом деле, тебе не отмыться, ты будешь ходить, как обгаженный клоун на вернисаже предателей…

— Мы живем в демократическом обществе. Пол, не надо меня пугать разоблачениями в прессе. За клевету придется отвечать не вам, а несчастному журналисту… Вы погубили троих наших парней в Германии, заставив их взорваться на мине, не надо губить других, научитесь проигрывать…

— Меня давно научили этому ремеслу… Меня этому красиво научили, сначала наци, а потом ты… Помимо прессы есть сенат и есть комиссия по расследованию антиамериканской деятельности… Пусть они попробуют ответить, что занимаются только паршивыми интеллигентами, которые сочиняют песенки, вроде Эйслера… Я скажу все. Не им, так другим. А я не журналист. Я сотрудник разведки Соединенных Штатов.

— Бывший сотрудник государственного департамента, Пол… Вы же написали заявление, и мы удовлетворили вашу просьбу. Вы измотаны, вы на грани истерического срыва, зачем нам быть черствыми по отношению к тому, кто так мужественно воевал? Вы уволены. Пол, уволены по вашей просьбе.

Роумэн с трудом удержался, чтобы не броситься на Макайра. «Он побьет меня, он сильнее», — жалобно, как в детстве, подумал он.

Поднявшись, он спросил:

— Хочешь, я харкну тебе в морду?

— Если ты и на это способен, — лицо Макайра вдруг сделалось белым, — тогда я ничем не смогу помочь, когда дело по обвинению в убийстве Грегори Спарком и Кристиной Роумэн португальского подданного — в прошлом гражданина Германии Фрица Продля — уйдет в федеральный суд… Там ведь было три свидетеля, не правда ли? Твоя жена, Лангер и Ригельт. Иди и проспись, Роумэн. Вон отсюда!


В пансионате Роумэн тупо уставился в телеграмму, которую ему протянул портье: «Срочно позвони, похищены мальчики. Криста».


Роумэн ринулся в свой номер, перескакивая через три ступени, лифта не мог дождаться, скорее бы бросить вещи в чемодан и на аэродром: «Господи, какой ужас, они ударили по самому больному. Что может быть больнее, чем случившееся? Масенькие, в прятки играли, пахнут ягодным мылом, голосенки звонкие, счастье в доме, что станет с Элизабет, она же умрет, у нее разорвется сердце, что делать, боже всемилостивый, помоги, надоумь!»

Телефонный звонок прозвучал так неожиданно, что Роумэн выронил из рук чемодан. «Это Криста, — подумал он, — дети нашлись, все в порядке, слава богу…»

— Мистер Роумэн, добрый день, полагаю, вы меня узнали?

«Я б тебя и на том свете узнал, — подумал Роумэн, — Пепе; Гуарази; профессионал со страдающими глазами».

— Я вас узнал.

— Вы уже в курсе?

— Да.

— Хотите со мной повидаться?

— Это может помочь делу?

— Конечно.

— Называйте адрес, еду.


Они встретились неподалеку от набережной. Улочка была маленькая; откуда-то доносилась музыка, протяжная, мелодичная, видимо, мелодия из Кантона. Пепе появился неожиданно, вышел из полуподвального китайского ресторанчика, взял Роумэна под руку и тихо сказал:

— Если вы — а я понимаю ваше состояние — решите шлепнуть меня, дети погибнут… Готовы к конструктивному разговору?

— Да, — ответил Роумэн, не разжимая рта.

— Только не сердитесь, мистер Роумэн. Я выполняю работу, это жизнь, а она не спрашивает, нравится тебе или не нравится то, что тебе приходится делать. Словом, Ригельт убит. При необходимости можно доказать вашу причастность к этому делу. А Лангер сидит у нас на квартире и дает показания… При свидетелях… Он говорит то, что следует, мистер Роумэн… Про вашу жену — тоже. Он называет ее соучастницей убийства.

— Дети, — по-прежнему не разжимая рта, сказал Роумэн. — Что с детьми?

— Если вы отойдете от дела, мистер Роумэн, детей вернут домой, пока вы будете лететь в Лос-Анджелес.

Роумэн кивнул.

— Они живы?

— Играют в прятки с женщиной, которая их опекает… Мы подобрали очень славную женщину, которая чем-то похожа на миссис Роумэн… Детям сказали, что папа с мамой уехали в гости, Крис тоже, поэтому их привезли в другой дом… Им купили пони, мистер Роумэн, они в порядке.

Роумэн, наконец, выдохнул; он никак не мог выдохнуть все это время, словно бы раскаленный ком ворочался в солнечном сплетении.

— Скажите, мистер Гуарази…

— Я бы не рекомендовал вам употреблять это имя, мистер Роумэн. Давайте уговоримся о том, что меня зовут Пепе. И хватит. О кэй?

Роумэн снова кивнул:

— В Мадриде вы говорили о ста тысячах… Вы назвали эту сумму сами… Допустим, я наберу эти деньги, продам дом, яхту…

— Мистер Роумэн, боюсь, что в эпизоде с детьми названные мной сто тысяч будут недостаточны… Мы можем вернуться к этому разговору позже… Я так думаю… Но сейчас я должен сказать моим, что вы отошли от дела, мистер Роумэн… Во всяком случае, на этом этапе… Вы же понимаете, что в случае нарушения вашего слова ситуация повторится, и я не убежден, что она не кончится трагически…

— А если я обращусь в ФБР?

— Можете… Почему бы и не обратиться? Но тогда детей вы живыми не получите. Увы. Это — по правилам, мистер Роумэн. По тем правилам, которые сейчас вступили в силу. Я не скажу, что они мне нравятся, но факт есть факт, и я не вправе скрывать это от вас.

— Так или иначе, но информация о том, что происходило в последние месяцы, будет опубликована в английских газетах, Пепе. Я не в силах это остановить, дело сделано…

Тот вздохнул, покачав головой:

— Отчет не будет опубликован. И мистер Харрис, и мистер Мигель Сэмэл, — Пепе усмехнулся чему-то своей горькой улыбкой, — уже встретились с моими коллегами…

— Если я отхожу от этого дела, вы и те, кто вас нанял, оставляют в покое Штирлица?

— Этот вопрос я не уполномочен обсуждать, мистер Роумэн… Вы очень плохо выглядите… Поберегите себя, без вас Крис погибнет.

— Вы имеете в виду миссис Роумэн?

— Я имею в виду именно ее.

— Мне бы хотелось увидеться с вами через пару месяцев, Пепе.

— Я обещаю вам обсудить это предложение с моими боссами, мистер Роумэн. Но я еще не слышал определенного ответа на главный вопрос: вы отходите? Или намерены продолжать дело?

— А если я отвечу так… Да, я отхожу… Но я продолжаю дело… Такой ответ вас устроит?

— Пожалуйста, повторите еще раз… Вы любопытно сформулировали мысль, я хочу понять ее истинный смысл…

— Да. Я отхожу. А вы возвращаете Спаркам детей. Но я продолжаю мое дело.

— Знаете, все-таки лучше, если я передам моим боссам лишь первые две фразы. А третью я повременю передавать кому бы то ни было… Я найду вас, мистер Роумэн. И тогда я вам отвечу. Но это произойдет не в этой стране, мистер Роумэн, потому что на днях вас пригласят в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности… В связи с делом Брехта. Вам известно это имя, не правда ли? Так вот, вам не надо появляться в комиссии… Вас не станут объявлять в розыск… И вы сможете жить в Норвегии, там же хороший дом и яхта… Сказав «а», вам не остается ничего другого, как произнести «б». Мне совестно говорить вам это, я тоже дрался против наци, так, как я это умею, — Пепе усмехнулся, — но я обязан вам сказать и это…

— Я вас должен понять так, что спектакль в комиссии должен быть сыгран в мое отсутствие?

— Вы меня поняли верно, мистер Роумэн. Если вы твердо обещаете отойти, его можно вообще отменить.

— Я хочу, чтобы вы связались с кем следует и сказали, что я отхожу. А я после этого позвоню в Голливуд. И я должен услышать голоса детей.

— Это по правилам, мистер Роумэн. Мне нужно часа два, чтобы вернуть малышей миссис и мистеру Спарк. Где бы вы хотели увидеться через два часа?

— В аэропорту. Это вас устроит?


Через два часа тридцать минут Роумэн позвонил в Голливуд. Он не очень-то понимал слова Грегори, тот смеялся и плакал. «Странно, у него визгливый голос, мне всегда казалось, что он говорит басом». Мальчишки, захлебываясь, кричали в трубку, как было интересно у «тети Марты». Потом подошла Крис; голос у нее был такой же, как тогда, ночью, в Мадриде; мертвый голос старой, измученной женщины.

— О кэй, — сказал Роумэн, повесив трубку, — я удовлетворен, Пепе. Я отхожу. Только передайте вашим боссам, что они теперь больше заинтересованы во мне, чем я в них. Поэтому я бы хотел получить телефон, по которому — в случае острой нужды — смогу найти вас.

— Нет, — ответил Пепе. — Это невозможно, мистер Роумэн. За вами будут смотреть наши люди. И как только мои боссы поймут, что вы им очень нужны, я приеду. Обещаю вам…

Пепе сдержанно кивнул Роумэну. «Хорошо, что ты не протягиваешь мне руку, — подумал Пол, — я вижу, как ты хочешь это сделать, парень, и я не могу понять, намерен ты это сделать искренне или продолжаешь свою игру? У тебя странные глаза. Крис была права, когда говорила мне про твои глаза, они у тебя не простые, и я вижу в них боль. Мальчишки дома, теперь можно подумать и про такие детали, как глаза гангстера, почему бы нет?»

Роумэн проводил взглядом Пепе: тот шел как бы сквозь толпу, остроплечий, тонкий, словно хлыст, очень высокий, с откинутой назад головой. Он дождался, когда Пепе вышел из дверей аэропорта, а потом медленно двинулся в туалет. Там, пустив холодную воду, он сунул голову под струю и долго стоял так, до тех пор, пока не почувствовал рядом с собою человека: тот тщательно мыл руки, словно хирург перед операцией.

Не глядя на Роумэна, высокий, коротко стриженный, бесстрастный парень, почти не разжимая рта, сказал;

— Он ездил на семьдесят третью улицу, дом девять, апартамент три; арендуют люди босса мафии Чарльза Луччиано. Туда приехали Меир Лански и Ланца. Они провели вместе сорок минут. Потом Пепе Гуарази поехал сюда. Три его человека стояли возле дверей аэропорта, наблюдая за вашим разговором.

Вытирая голову полотенцем, Роумэн сказал:

— Спасибо тебе, Джек Эр. Ты хорошо поработал. Иди. Когда потребуется, я найду тебя. А пока делай то, о чем мы договорились.


Риктер, Шиббл (декабрь сорок шестого) | Экспансия – II | Штирлиц, Гелен (Барилоче, Мюнхен, март сорок седьмого)