на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить

реклама - advertisement



Процесс «Процесса»: Франц Кафка и его роман-фрагмент

«Книги имеют свою судьбу». Книга Франца Кафки (род. 3 июля 1883 г. – ум. 3 июня 1924 г.) имеют судьбу совершенно особую – и по степени их воздействия на читательскую аудиторию, и по необычности истории их создания, – и по их «как бы» несуществованию они выделяются из многих книжных судеб.

После смерти Франца Кафки в его бумагах были обнаружены две записки, адресованные Максу Броду: одна, вероятнее всего, написана в 1920 г., другая – в ноябре 1922 г. В них Кафка просил предать огню все оставшиеся рукописи: «Все это без исключения должно быть сожжено, и сделать это я прошу тебя как можно скорее».[20] Трудно было найти душеприказчика, менее подходящего на роль инквизитора творческого наследия Кафки, чем Макс Брод (1884–1968), незаурядный писатель, литературный критик и эссеист, который, кроме всего прочего, истово верил в гениальность своего друга и был его неустанным популяризатором и пропагандистом. «Аутодафе» не состоялось и не могло состояться. Уже 17 июля 1924 г. в берлинской газете «Вельтбюне» Брод объявил, что занят подготовкой рукописного наследия Франца Кафки к публикации. Собственно, публикация началась уже с этой статьи: Брод включил в нее два рукописных текста Кафки, те самые записки, которые содержали требование автора уничтожить и предать забвению все или почти все его произведения.

С 1925 по 1934 г. в Берлине и Мюнхене вышли в свет пять книг Франца Кафки (три романа и два сборника малой прозы), а в 1935–1937 гг. в Берлине и Праге появилось шеститомное собрание его сочинений. Имя Кафки, и ранее не оставшееся незамеченным (о нем писали Роберт Музиль, Курт Тухольский, Оскар Вальцель), привлекло внимание Бертольта Брехта, Германа Гессе, Вальтера Беньямина, Томаса Манна, Альфреда Деблина.

Первой книгой, изданной после смерти Кафки, стал роман «Процесс» (1925). Еще в 1919 г. Брод писал другу: «Было бы прекрасно, если бы ты при случае поговорил с Майером (директором издательства „Курт Вольфф“ в Лейпциге. – А. Б.), – он несколько раз заявлял, что если ты напишешь роман, он сделает из него сенсацию. Мне, того и гляди, придется самому „докроить“ твой „Процесс“ до конца.». С 1920 г. рукопись хранилась у Брода. Он выпросил ее у друга, когда работал над эссе «Писатель Франц Кафка», появившимся в ноябре 1921 г. на страницах «Нойе Рундшау», одного из самых значительных немецких литературных журналов того времени.

Готовя книгу к публикации, Брод столкнулся с проблемой, которая во второй половине XX в., когда Кафка станет абсолютной знаменитостью, классиком модернизма, пророком и иконой интеллектуальной элиты, будет непрестанно занимать умы многочисленных исследователей и толкователей австрийского писателя: роман «Процесс» не существовал как некое завершенное целое, а представлял собой «большую кипу бумаг» (Брод). Он не имел окончательного названия,[21] хотя в беседах с другом Кафка в качестве рабочего использовал название «Процесс», подтверждением чему служит литера «П», начертанная автором на конвертах с рукописью. Упоминается это название и в дневниковых записях, и письмах Кафки.

Из шестнадцати глав романа по меньшей мере семь не были дописаны автором до конца. Отсутствовала нумерация глав и фрагментов. Не имелось никаких указаний и свидетельств относительно порядка их расположения. Собственно, перед Бродом лежал черновик незавершенного романа, над которым Кафка интенсивно работал с начала августа 1914 г. по конец января 1915 г. и к которому больше никогда не возвращался, считая его «в художественном смысле неудавшимся». Единственное, что предпринял автор, когда он убедился (или, скорее, убедил себя) в том, что роман не состоялся и завершить его не удастся, было следующее: несколько тетрадей с рукописным текстом, имеющим отношение к «Процессу», Кафка разъял на отдельные части (в соответствии с главами и фрагментами глав). В нескольких случаях, когда окончание одной главы и начало другой были написаны на одном и том же листе, он переписал соответствующие строки на отдельные страницы. Каждую из законченных глав Кафка снабдил титульным листом с обозначением содержания. Страницы фрагментарных глав были уложены в согнутые пополам листы, на которых также было обозначено содержание соответствующего текста. Скомпонованные таким образом части романа он разложил по отдельным конвертам.

У пока еще не существовавшей книги было блестящее будущее. Брод был в этом абсолютно уверен. Он решил «докроить» роман и опубликовал «Процесс» как цельное, практически завершенное произведение, постаравшись «избежать всего, что выпячивало бы его фрагментарный характер и затрудняло чтение». Помимо соображений издательско-коммерческого характера, на такое решение повлияла одна особенность «Процесса», принципиально отличающая его от двух других романов Кафки: текст имел завершенную рамку – первую и последнюю главы, написанные в самом начале работы над произведением в августе 1914 г. По мнению Брода, неполнота отдельных и даже отсутствие нескольких глав не сказались на впечатлении от цельности произведения: «Перед заключительной главой должны были быть представлены еще несколько стадий таинственного процесса. Поскольку, однако, в сответствии с устно выраженным намерением автора процесс никогда не предполагалось довести до высшей судебной инстанции, роман в определенном смысле оказывался вообще незавершимым, то есть его можно было продолжать infmitum.[22] В любом случае завершенные главы вместе с завершающей действие концовкой позволяют со всей отчетливостью проявиться как смыслу, так и очертаниям произведения, и если не заострять внимание читателя на том, что сам автор все же намеревался продолжить работу над произведением, то вряд ли этот читатель сможет ощутить в книге наличие пробелов».

Брод постарался усилить впечатление от завершенности романа. Первое издание включало в себя только законченные главы. Фрагменты предполагалось опубликовать в отдельном томе как приложение к собранию сочинений Кафки. Кроме того, рукопись прошла существенное редактирование и правку, в результате чего ряд стилистических особенностей оригинала претерпел серьезную трансформацию. В одном случае Брод решился даже на перенос целого абзаца из середины в конец главы, чтобы придать тексту большую стройность. Не обошлось и без многочисленных ошибочных прочтений манускрипта, в ряде случаев достаточно серьезно исказивших смысл отдельных сцен и фраз.[23]

В 1935 г. вышло второе издание романа. Брод сохранил в нем основной корпус текста, включил в приложение незавершенные главы и вычеркнутые автором места, сверил первую публикацию с рукописью, отказавшись от многих прежних купюр, правок и перестановок (Эрик Мэрсон установил, что во второе издание внесено 1778 исправлений[24]). В 1946 г. собрание сочинений Кафки было переиздано в Америке без каких-либо изменений. Наиболее авторитетным стало издание «Процесса» в 1950 г. (в издательстве «Зуркамп», Франкфурт-на-Майне) в рамках нового, послевоенного собрания сочинений Кафки. Брод добавил в приложение еще один фрагмент и внес в текст несколько исправлений. Этот вариант произведения многократно переиздавался и послужил основанием для многих переводов на иностранные языки.

Именно в таком виде роман Кафки «Процесс» существует, составляя весомую, если не главную часть творческого наследия австрийского писателя, – во многих странах это произведение входит (наряду с романом Кафки «Замок») в список самых значительных книг XX века.

Макс Брод был не только неутомимым издателем Кафки, но и ревностным хранителем его манускриптов. В литературоведческих кругах довольно рано (с начала 1950-х гг.) зазвучали критические голоса, подвергавшие сомнению его эдиционную практику, однако получить доступ к рукописи «Процесса» удалось только после 1988 г., когда Немецкий литературный архив им. Фридриха Шиллера (Марбах-на-Некаре) приобрел ее у наследников Брода за огромную сумму. Малькольм Пэсли, с 1975 г. работавший над академическим изданием собрания сочинений Кафки, в 1990 г. выпустил в свет двухтомник, носящий название «Процесс. Роман по материалам рукописи». В первый том включены завершенные главы и фрагменты глав. Второй том содержит материалы, связанные с работой Кафки над текстом (правка и варианты, в том числе зачеркнутые места), а также обширный аппарат издания. В корпусе основного текста были предприняты существенные изменения. Издатель снял нумерацию завершенных глав (она отсутствовала у Кафки). Законченные главы расположены в привычном порядке, однако первая (в издании Брода) глава разделена на две самостоятельные главы (их текст в рукописи разделен чертой; титульный лист отсутствует, хотя Брод подтверждал его наличие и заявлял, что название данной главы принадлежит Кафке). Глава, которая в рукописи была поименована как «Подруга фройляйн Б.» и при подготовке к печати названа Бродом «Подруга фройляйн Бюрстнер» (четвертая глава в его издании), отнесена к «Фрагментам», поскольку Кафка не выделил этот текст титульным листом. Изменена последовательность публикуемых фрагментов. По мнению М. Пэсли, именно данное расположение более точно соответствует развертыванию романной фабулы, процессу написания романа и внутренней соотнесенности отдельных отрывков текста. Отнесен в приложение и опубликованный Бродом «Фрагмент» («Когда они вышли из театра…»), поскольку этот текст не выделен автором как самостоятельный, а представляет собой две отдельные рукописные страницы, скрепленные вместе и не имеющие никакого названия.

Движение романа «Процесс» от «большой кипы бумаг» к «завершенному или почти завершенному» произведению в издании Пэсли продолжилось, но теперь уже в сторону рукописного варианта.

Последнюю стадию этого движения обозначило новейшее издание «Процесса», предпринятое Роландом Ройсом и швейцарским издательством «Штрёмфельд» (1997). Издатель поставил себе целью «полностью воспроизвести рукопись» и тем самым донести до читателя «полноценное впечатление от фрагментарного характера» неопубликованных произведений Кафки. По мнению Р. Ройса, сам процесс работы Кафки над романами противится «втискиванию» разрозненных фрагментов рукописи в изначально определенную форму готовой книги: «В творческом наследии Кафки нет романов (курсив наш. – А. Б.). Наше научное издание ориентировано на то, чтобы разрушить ложное представление о якобы существующих романах Кафки, сложившееся в результате предшествующей издательской практики и истории их читательского и научного восприятия. То, что осталось после смерти Кафки и имеет отношение к „Пропавшему без вести“, „Процессу“ и „Замку“, представляет собой более или менее прописанные наброски, фрагментарный характер которых вовсе не случаен, а самым глубоким образом взаимосвязан с сущностью кафковского письма».[25]

Итак, круг замкнулся. В последнем издании «Процесса» перед нами не завершенная книга, имеющая определенную внутреннюю структуру и последовательное расположение глав и фрагментов, а 16 отдельных тетрадок, помещенных в картонную кассету. Каждая из тетрадок содержит факсимильные страницы рукописи и их подробную машинописную расшифровку, полностью соответствующую рукописи (учтены, расшифрованы и воспроизведены все зачеркивания, правки, описки). Порядок расположения тетрадок не установлен – оглавление отсутствует. Читатель словно помещен в ту ситуацию, в которой в 1920 г. оказался Макс Брод, получивший от Кафки более-менее упорядоченную и рассортированную по отдельным конвертам рукопись романа.

Русская история издания «Процесса», вернее, история его издательских вариантов достаточно проста. Перевод Риты Райт-Ковалевой, вошедший в единственный «советский» том Кафки (1965) и переизданный в 1970 г. в Италии (без указания имени переводчицы, с предисловием Георгия Адамовича), включает в себя только основные главы «Процесса». Все последующие переиздания романа Кафки в России и на территории бывших союзных республик (см. библиографию русских изданий) представляют собой перепечатку перевода 1965 г.[26]

Единственное примечательное исключение являет собой вышедшая в издательстве «Амфора» книга «Франц Кафка: Процесс. Перевод и примечания Г. Ноткина. СПб., 2000». Состав и расположение фрагментов основывается на последнем издании «Процесса» (1950), подготовленном Максом Бродом. Герберт Ноткин заново перевел основную часть романа, а в «Приложение» включил свой же перевод фрагментарных глав и фрагментов текста, зачеркнутых автором при работе над рукописью. Таким образом, и в русских изданиях романа «процесс пошел»: привычный, завершенный облик «Процесса» начал менять свои очертания.

К сожалению, – об этом свидетельствуют серьезные фактографические ошибки в «Примечаниях», – переводчику и комментатору не были доступны упомянутые нами выше издания Брода (1925, 1935 и 1946), равно как и академическое издание Пэсли. Осталась вне поля зрения и многолетняя полемика исследователей Кафки (X. Ойттерспрот, X. Биндер, Л. Дитц, Э. Мэрсон, П. Байкен), связанная с принципами издания незавершенного произведения. Поэтому в публикации отсутствует фрагмент «Сон», упомянутый Ноткиным в примечаниях как составная часть «Процесса». По этой же причине остались без исправлений несколько смысловых ошибок, допущенных Бродом при прочтении рукописи и кочевавших из издания в издание как на языке оригинала, так и в многочисленных переводах.

Новый перевод «Процесса» при этом не только сильно проигрывает в качестве при сравнении с переводом Р. Райт-Ковалевой и содержит ряд серьезных ошибок, но и сознательно дезориентирует читателя: переводчик решил, как говаривали в советское время, «сделать Кафку былью» и стилистически трансформировал отдельные пассажи, диалоги, монолога и выражения оригинала в таком духе, что роман «Процесс» из текста метафорически-загадочного и многосмысленного, написанного прозрачным, суховатым, лишенным всяческих «бытовизмов» и арготизмов языком, превратился в разухабисто-реалистическое повествование о сталинских репрессиях («сохранка», «дать на лапу», «карать», «каратель», «получить допуск», «вы только усугубляете», «низовые сотрудники», «наши органы», «нижние органы», «К надзирателю!», «он вам таких всыплет», «меня берут из кровати», «разложившиеся мародеры», «слухачи», «шпики», «плевал я на ваши допросы», «нам дали бесплатное жилье», «манеру взял – у арестованных завтраки подъедать» и т. д. и т. п.

В предлагаемом нами издании романа сделана попытка учесть тот длительный опыт работы с незавершенным произведением, который имеется в кафковедении. За основу при этом взят перевод завершенных глав романа, выполненный Ритой Райт-Ковалевой (с внесением нескольких исправлений в тех случаях, когда это касается неточных прочтений или правок в бродовском варианте издания). Фрагменты и зачеркнутые автором пассажи произведения переведены Галиной Снежинской.

Внутренняя структура «Процесса» тесно связана с интенцией, когда-то описанной самим автором, – с движением за пределы круга собственного «я», каждый раз начинаемым заново и каждый раз обрывающимся и возвращающим авторское сознание в состояние самосознания: наблюдатель за наблюдающими вновь срывается в бездну пристального самонаблюдения. Каждая из глав романа и представляет собой такую попытку движения за пределы очерченного круга, поэтому в нашей публикации мы, придерживаясь версии расположения и членения глав, использованной в академическом издании романа Малькольмом Пэсли, помещаем фрагментарные главы в основной корпус текста вслед за завершенными или почти завершенными главами в том условном порядке, который связан с внешним рисунком текста (с его тематической и хронологической последовательностью). При этом фрагменты глав и отдельные пассажи, вычеркнутые автором и также помещаемые нами в основной текст, выделены в публикации иной графикой: русское читательское сознание, в котором роман австрийского писателя зафиксирован как некое целое, получает возможность участвовать в проникновении в динамику процесса письма, в движение «Процесса» от замысла к исполнению и к отказу от него.

При жизни Кафка опубликовал только два отрывка из своего романа – «Притчу о привратнике».[27] (в сентябре 1915 г. в одной из пражских газет) и «Сон» (в сборнике «Еврейская Прага», 1916). Оба текста были включены Кафкой в наиболее заметное прижизненное издание его произведений – сборник «Сельский врач» (1919). «Притча» является неотъемлемой частью главы «В соборе», в случае же с фрагментом «Сон» дело обстоит сложнее. Не сохранилась рукопись этого фрагмента, что делает практически невозможным его точную датировку. Некоторые исследователи Кафки считают этот текст частью романа «Процесс», однако в публикационной практике книги «Сон» полностью исключен из текстов, относимых к данному произведению. По этой причине мы публикуем упомянутый фрагмент в «Приложении»[28]

В романе по поводу притчи о вратах Закона говорится: «Сам Свод законов неизменен, и все толкования только выражают мнение тех, кого это приводит в отчаяние». Сказано вполне по-кафковски. Неопределенность заключается в определенности: по поводу чего отчаиваются толкователи? Что мнения столь многообразны и противоречивы? Или что «Свод законов» (в оригинале сказано более обобщенно: «Schrift» – это и «рукопись», и «текст», и «Писание») неизменен независимо от его толкования?

Рукопись романа «Процесс» неизменна в своей внутренней структуре: ее «толкования» (в том числе и в виде попыток самого автора придать рукописи окончательность и цельность) есть выражение отчаяния по этому поводу. Наше «толкование» – попытка представить русскому читателю одну из самых значительных книг XX столетия не как истину, раз и навсегда отлитую в окончательную форму, а как движение, как work in progress, – как ту форму романного текста, которая определена современным сознанием и одновременно определяет это сознание, в котором «финалистский нарратив» утратил свое доминантное положение.


Литературное наследие Франца Кафки доставило целой армии его толкователей и почитателей немало хлопот: обладая колоссальным суггестивным воздействием, мощно вовлекая читателя в обыденно-невероятный мир, пробуждая в нем состояние замешательства, тревоги и растерянности, большие и малые тексты австрийского писателя по-прежнему остаются своеобразной terra incognita, белым пятном на карте мировой литературы, несмотря на то что досужие литературные топографы предоставляют нам на выбор десятки и даже сотни описаний этого необычного виртуального пространства. Каждое из описаний при этом нередко кардинально противоречит всем остальным.

Биографы Кафки считают, что именно полнейший свод всех данных о жизни пражского автора и наложение биографической сетки координат на его литературные произведения и есть наиболее достоверное описание «страны Кафкании». Подобную операцию многие из них (и к наиболее известным принадлежит Хорст Биндер, подлинный энтузиаст кафковской биографии) проделывали и с «Процессом».[29] Попытаемся пройти этим путем и мы, начав с изложения несоответствий истории Йозефа К. тем фактам и обстоятельствам социально-исторической и культурной жизни Праги, которые достаточно известны из многочисленных источников, с выявления ее противоречий по отношению к доступной нам биографии самого Кафки – тридцатилетнего пражанина, немецкоязычного еврея, подданного Австро-Венгерской империи, вице-секретаря крупного страхового общества.[30]

Действие романа «Процесс» разворачивается в родном городе Кафки, однако его название не упоминается ни разу, не упоминаются названия улиц и площадей, связанных с коллизиями романа. Единственный раз в тексте встречается некая Юлиусштрассе, однако нет смысла искать это название на карте Праги того времени – оно автором вымышлено.[31] И сам главный герой наделен чертами, которые во многом противоречат особенностям, характерным для пражанина того времени. Йозеф К. в свои тридцать лет занимает пост старшего управляющего в крупном банке, что говорит о его несомненной одаренности, ведь для такой карьеры недостаточно одного прилежания, и в романе ничто не свидетельствует о том, что К. занимает свое место по протекции. Однако герой не проявляет никаких интересов, лежащих за пределами профессии. Он узок, одномерен, ограничен рамками своей функционально-механической жизни (служба в банке, по вечерам после работы – общество завсегдатаев в одной из пражских пивных, раз в неделю – интимный визит к проститутке). В романе упоминается одна-единственная книга, возможно ему принадлежащая: Йозеф К. берет с собой альбом с достопримечательностями города, чтобы подарить его приезжему итальянцу, клиенту банка, выказавшему желание познакомиться с памятниками культуры. Единственный раз речь заходит о посещении театра, да и то это связано с приездом дяди Йозефа К. Никаких иных примет светской и культурной жизни героя в романе более не наблюдается.

Все это совершенно несовместимо с жизненным рисунком человека такого социального положения, жившего в то время в Праге, равно как и с привычками и поведением самого Кафки. Пражские чиновники, как чехи, так и немцы и евреи, относились к высшему культурному слою, и для большинства из них регулярное чтение, посещение театра, оперы, концертов, художественных выставок, докладов было самой неотложной и постоянно удовлетворяемой потребностью.

Любопытно в этом смысле автосвидетельство Франца Кафки. Он был в добрых отношениях с управляющим страхового общества Робертом Маршнером, своим непосредственным начальником, человеком образованным, профессором юриспруденции, автором многочисленных публикаций о страховом праве, разносторонне одаренным и заинтересованным (Маршнер увлекался литературой и искусством, писал о Гёте, Штифтере и Ницше). Однажды, сообщает Кафка в письме к своей невесте, Фелице Бауэр, он и Маршнер, «склонившись над книгой, читали в его рабочем кабинете стихи Гейне, в то время как в приемной нетерпеливо ожидали служащие, начальники отделов, сторонние посетители, наверняка пришедшие по самым неотложным делам». Не таков Йозеф К. У него нет литературных и художественных увлечений. Он не входит ни в один из союзов, ни в одно из объединений, хотя как немец должен был входить в несколько, – упоминается лишь, что он краткое время был членом Союза по охране памятников искусства.[32]

Не жалует Йозеф К. своими визитами и многочисленные пражские кафе, являвшиеся в то время в Австро-Венгрии и местом встреч, и клубом, и читальней. Лишь во фрагменте «Прокурор» возникает то ли кафе, то ли ресторан, то ли пивная, в которой Йозеф К. появляется за столом завсегдатаев, принадлежащих к тому же социальному кругу, что и он. Однако и эта деталь быта и времяпрепровождения дана как предельно условная. Пространство «заведения» не обозначено вовсе, хотя Кафке хорошо были известны различия и градации многочисленных кафе Прага, в которых он проводил значительное время.

Каждое из кафе предоставляло своим посетителям возможность ознакомиться со свежими газетами (в наиболее популярных кафе в распоряжении клиента было до двухсот и более газет на десятке языков) – в романе газета упоминается единственный раз, скорее как случайный атрибут.[33] Не сказано ни о каких спортивных или оздоровительных увлечениях героя (Кафка, при всей его, казалось бы, совершенно неспортивной конституции, страстно увлекался плаванием и греблей, имел даже собственную лодку).

В главке «Арест» появляется одна из немногочисленных деталей, передающих «местный колорит»: Йозеф К. предполагает, что речь идет о подстроенной шутке и что стражи, вторгшиеся в пансион, на самом деле – уличные рассыльные, нанятые для розыгрыша его банковскими сослуживцами. В Праге и других больших городах Австро-Венгерской империи на оживленных перекрестках, у вокзалов и гостиниц дежурили рассыльные в красных фуражках, которые за небольшую плату выполняли поручения по доставке частной корреспонденции. Однако деталь эта в тексте романа скорее случайна и никак в нем не «работает».

Женщины, с которыми водится Йозеф К., относятся к совершенно иному кругу, чем это было принято у людей его положения: Эльза – официантка из ночного заведения с особой репутацией, Лени – то ли сиделка, то ли служанка у адвоката, соседка по пансиону фройляйн Бюрстнер – машинистка в учреждении. Пражские холостяки-чиновники, несомненно, заводили спорадические и главным образом интимные знакомства и в этой среде, что входило в «эротический этикет» эпохи (в дневниках Кафки, к примеру, есть достаточно свидетельств о посещении им борделя; в одном из писем он говорит о себе как о «гуляке», допоздна засиживающемся в пражских кафе, причем с некоторыми из кельнерш он был во вполне приятельских отношениях). И все же, имея подобный общественный статус, Йозеф К. – независимо от его личных симпатий и пристрастий – просто обязан был знаться с женщинами из более высоких сословий. В романе упоминается, что его время от времени приглашает на дачу директор банка, но мы ничего не узнаем о его знакомстве с женщинами этого круга.

К. живет в частном пансионе среди жильцов, явно находящихся на иной ступени общественной лестницы. Для старшего управляющего банком подобное жилище совершенно нетипично. Даже не имея семьи, человек такого положения обычно снимал уютно обставленную квартиру с кухаркой или экономкой.

Все это и многое другое свидетельствует о том, что «Процесс» нисколько не связан с традицией «изображения среды», «отображения реальности», в рамках которой развивался западноевропейский роман XIX столетия. И все же приметы времени, места и биографии автора в романе Кафки представлены, только существуют они в ином, преображенном виде, используются им как строительный материал для иного мира – мира творческой фантазии автора. При этом конкретные исторические и биографические сведения – лишь один из слоев реальности, вовлеченной и используемой для создания фантасмагорически-обыденного, трезво-сновидческого пространства «Процесса»: Кафка творит новую действительность, используя как материал самый что ни на есть жизненно-бытовой, так и материал мифологический, литературный и исторический, при этом отказываясь от его иерархического членения. Его герой – и библейский Иов, не знающий за собой вины, но несущий груз наказания, и Родион Раскольников Достоевского, вовлеченный Порфирием Петровичем в жуткую и захватывающую борьбу преследуемого с преследующим, и Джакомо Казанова, брошенный венецианским судом в «свинцовую» тюрьму. И – Франц Кафка, переживающий в эти годы напряженные любовные отношения с Фелицей Бауэр, погруженный в непрекращающееся самокопание и череду самообвинений, в суд над собой, в свое «преступление» и «наказание». Попробуем проследить эту биографическую линию, памятуя о ее недоминантном значении для романного целого.

Для Франца Кафки, юриста с высшим образованием, холостяка, живущего с родителями, служащего пражского «Общества страхования рабочих от несчастных случаев», основные интересы которого были направлены в сторону литературы, 1912 г. стал годом творческого «прорыва». Любопытным образом выход Кафки на новый литературный уровень, обретение им своей, неповторимой манеры письма совпадает с событием, на несколько лет вперед определившим его частную жизнь. 13 августа он, зайдя в гости к Максу Броду, встречает там Фелицу Бауэр, свояченицу Бродов, двадцатипятилетнюю девушку из Берлина, отношения с которой сыграют значительную роль в жизни писателя. Вскоре в дневнике появляются записи, посвященные новой знакомой: «Много думал – что за неловкость перед написанием имен – о Фелице Бауэр». И далее: «Когда я 13.VIII. пришел к Броду, она сидела за столом, но все же показалась мне похожей на служанку. (…) Костлявое пустое лицо, открыто демонстрирующее свою пустоту. Неприкрытая шея. Накинутая кофта. (…) Одета как по-домашнему, хотя, как позже выяснилось, это было вовсе не так».

Из первого и вполне случайного знакомства неожиданно вырастают глубокие отношения. Кафка завязывает с Фелицей Бауэр бурную переписку, продолжающуюся пять лет: в наиболее интенсивные ее периоды Кафка пишет ежедневно по два письма, некоторые послания – на десяти, пятнадцати, а то и двадцати двух страницах. Почти одновременно с бурным «романом в письмах» Кафка погружается в лихорадочно-визионерское творчество: осенью 1912 г. он принимается за роман «Пропавший без вести» («Америка»), создает две самые знаменитые свои новеллы – «Приговор» и «Превращение». Он регистрирует в дневнике: «Рассказ „Приговор“ я написал одним духом в ночь с 22 на 23-е, с десяти часов вечера до шести часов утра. (…) Страшное напряжение и радость от того, как разворачивался передо мной рассказ, как меня, словно водным потоком, несло вперед. (…) Только так можно писать, только в таком состоянии, при такой полнейшей обнаженности души и тела».[34]

Ночные творческие бдения продолжаются до конца года, а затем наступает довольно длительный период, в который Кафка почти ничего не создает. Мучительное ощущение одиночества, оторванности и от мира, и от творчества находит отражение и в дневниках писателя, и в переписке с Фелицей, в сложных отношениях с нею, результатом которых стала официальная помолвка, состоявшаяся в начале июня 1914 г. Намерение стать таким же, как другие, завести семью, укрепить свое место и положение во внешнем мире конкурирует у Кафки с его страстным желанием писательства, существования творческого. Примирить два этих чувства ему не удается. И сам факт помолвки, и вся процедура произвели на Кафку гнетущее впечатление: «Вернулся из Берлина. Был закован в цепи, как преступник. Если бы на меня надели настоящие кандалы, посадили в угол, поставили передо мной жандарма и только в таком виде разрешили смотреть на происходящее, было бы не более ужасно».[35]

Новый статус отношений не приносит облегчения, наоборот, предстает как нечто невыносимое и мучительное, доставляющее тревогу и беспокойство. Впрочем, и Фелица Бауэр не чувствует себя счастливой: ей слишком хорошо известно отношение Кафки к писательству, перед которым все остальные стороны жизни и быта должны сильно потесниться.[36]

Добавляет масла в огонь и посредничество Греты Блох, подруги Фелицы и корреспондентки Франца: она дает почитать невесте письма Кафки, адресованные ей, Грете. В письмах нет ничего особо предосудительного, нет даже ничего, что не было бы известно Фелице Бауэр из ее собственной переписки с Кафкой: метания и сомнения, пространные размышления о любовных осложнениях с Фелицей и о его собственной непригодности к брачным узам. Однако невеста намерена обратить этот факт в свою пользу и обрести утраченный покой. Во время очередного приезда Кафки в Берлин, 12 июля 1914 г., Фелица назначает ему встречу в ресторане гостиницы «Асканийское подворье», куда приходит в сопровождении Греты Блох и своей младшей сестры. Над Кафкой устраивается что-то вроде судебного разбирательства (в дневнике он называет эту сцену «трибуналом»). Результатом «хорошо обдуманных, загодя приготовленных слов» Фелицы и тягостного молчания Франца становится расторжение помолвки.[37]

В конце июля наряду с короткими заметками-наблюдениями, сделанными им во время поездки на морской курорт Травемюнде, в дневнике писателя появляются наброски новых литературных замыслов. 29 июля в них впервые упоминается имя Йозефа К. Линию, намеченную в этом наброске и связанную с темой взаимоотношений отца и сына, Кафка обрывает. Вероятно, эта тема слишком узка для той проблематики, которая занимает писателя в связи с социальными потрясениями, обрушивающимися на Европу. После записей 31 июля – 6 августа, фиксирующих реакцию Кафки на всеобщую мобилизацию и начало войны, следует упоминание: «Вот уже несколько дней пишу». Начата работа над романом, который получит название «Процесс».

Кафка, живший до этого с родителями, на время переезжает в пустующую квартиру одной из своих сестер. Он намерен сконцентрироваться на творчестве, на новых замыслах, возникающих из-под его пера. Он впервые ощущает столь необходимую ему для работы изолированность от внешнего мира.[38] До середины осени писатель с головой уходит в творчество, работая над «Процессом» и параллельно создавая несколько новых прозаических текстов (отрывок «Воспоминание о железной дороге на Кальду», новелла «В исправительной колонии», новые главы романа «Пропавший без вести»).

В октябре – снова при посредничестве Греты Блох – Фелица Бауэр восстанавливает переписку с Кафкой, прерванную было на несколько месяцев. Кафка откликается пространным письмом, в котором, среди прочего, подробно рассказывает о своем писательском распорядке: с десяти вечера – после рабочего дня и нескольких часов отдыха («ложусь спать или просто лежу без сна») – он до утра сидит за письменным столом, «пока позволяют силы или мой страх перед завтрашним утром или головной болью в конторе. За последнюю четверть года это второй вечер, когда я не работаю».[39] Отношения с Фелицей вновь налаживаются, и одновременно с этим Кафка все чаще фиксирует в дневнике растущие трудности писания. В записи от 30 ноября он сравнивает себя с «сорвавшимся с привязи животным», снова готовым «подставить шею» обыденной жизни и вернуться к Фелице.

Все зимние месяцы писатель пытается продвинуть роман дальше, однако ему удается лишь несколько изменить или расширить отдельные главы. 20 января наступает «конец писанию». К «Процессу» автор более никогда не возвратится. В какой степени роман имеет биографические корни? Насколько знание биографических деталей, вошедших в произведение и так или иначе обыгранных в нем, способно раскрыть смысл самого произведения? Исследователи не раз задавались этим вопросом. Хайнц Политцер одним из первых сосредоточил внимание на биографическом контексте: «Поскольку видения Кафки о наказании следует отнести на счет его ощущений собственной виновности, можно предположить, что и „Процесс“ находится в непосредственной связи с кризисом, который возник вследствие отношений его с Фелицей Бауэр. (…) Помолвка явно усилила душевные муки Кафки. Не прошло и двух недель после нее, как он пишет набросок сцены то ли ареста, то ли казни, предваряющей первую или последнюю главы „Процесса“».[40]

Особенно плотно занялся биографическим объяснением романа австрийский писатель Элиас Канетти, посвятивший этой проблеме целую книгу (1969). Он стремился доказать, что события помолвки и ее расторжения «самым непосредственным образом вошли в роман „Процесс“»,[41] и дополнительно нагрузил историю отношений Кафки с Фелицей еще одной биографической линией – любовной интригой, якобы существовавшей между Кафкой и Гретой Блох. Особой аргументации и доказательств Канетти не приводит, однако при интерпретации романа последовательно отыскивает несколько, как он считает, неоспоримых свидетельств присутствия Греты Блох в замысле и реализации книги. Особенно важную роль Канетти придает сцене ареста Йозефа К. Официальное объявление об аресте происходит в комнате фройляйн Бюрстнер (в рукописи романа дана только первая буква фамилии, поэтому с одинаковым успехом можно связывать эту героиню как с Ф. Б., то есть с Фелицей Бауэр, так и с ф. Б., то есть с фройляйн Блох). За ночным столиком квартирантки восседает инспектор. На ручке открытого окна висит «белая блузка», принадлежащая фройляйн Бюрстнер.

По мнению Канетти, «сложная и почти неразрешимая ситуация, в которой Кафка оказался во время помолвки, раскрыта им в первой главе „Процесса“ с подкупающей откровенностью. Он желал и добивался присутствия Греты Блох на помолвке, даже высказывал интерес к платью, которое она по такому случаю намеревалась надеть. Не исключено, что как раз это платье и превратилось в белую блузку, висевшую в комнате барышни Бюрстнер». Канетти относит всю линию фройляйн Бюрстнер в «Процессе» на долю отношений Кафки с Гретой Блох. То, что соседка после ночного разговора с Йозефом К. уклоняется от встречи с ним, также является отражением связи, якобы имевшей место в реальности: «Эскапада той ночи остается их общей и как бы неприкосновенной тайной. И это тоже напоминает об отношениях Кафки и Греты Блох. Что бы ни происходило между ними, все осталось тайной». В этом контексте и появление на ночной улице города, по которой Йозефа К. ведут на казнь, какой-то женщины, напоминающей фройляйн Бюрстнер, предстает как «напоминание о его тайне и его так никогда и не высказанной вине».[42]

Биографический аспект ситуации, представленной Канетти (или выдуманной им – как считает, к примеру, Клод Давид.[43]), равно как и многочисленные детали, связанные с действительными отношениями Кафки с Фелицей Бауэр и зафиксированные в его дневниках и письмах, рассматриваются не только как «строительные» элементы повествования, но и используются в его толковании. Несомненно, при этом создается такой образ Кафки, который более близок самому Канетти, автору «Ослепления» (1935) и «Массы и власти» (1960): «Есть нечто глубоко волнующее в этом упорном стремлении бессильного, немощного человека во что бы то ни стало уклониться от насилия власти в любой ее форме». Кафка весь «переполнен этим феноменом, который стал зловещей доминантой нашей эпохи. Среди всех художников слова Кафка – величайший эксперт в вопросах власти. Он пережил и воплотил феномен власти во всех его аспектах»[44]

Хорст Биндер наиболее последователен в «биографизации» романа «Процесс», повествовательные уровни и многочисленные детали которого, как он считает, отражают историю «борьбы Кафки за Фелицу».[45] Особой аргументации исследователь не выдвигает, однако в пространнейшем (в сотню страниц) комментарии к роману связывает многочисленные детали и ситуации в «Процессе» с историей отношений Кафки и Фелицы Бауэр, известной прежде всего из их переписки. В глазах Биндера и белая блузка, появляющаяся в сцене ареста, и шляпка, и фотографии, принадлежащие фройляйн Бюрстнер, равно как и ее движения и жесты, – все свидетельствует о Фелице Бауэр, главной теме этого романа, связанного с проблематикой вины перед обманутой женщиной, вины, которую пытается избыть или по крайней мере описать Франц Кафка.[46] В этом контексте фройляйн Монтаг, подруга Бюрстнер, предстает как «воплощение» Греты Блох: даже ее переселение в комнату к подруге рассматривается как прямое отражение истории отношений Кафки, Фелицы и Греты, а фамилия персонажа (Montag – понедельник) связывается с тем фактом, что первое письмо к Грете Блох, написанное Кафкой, было датировано 10 ноября 1913 г., понедельником.

Подобному восприятию романа Клод Давид противопоставляет взгляд, в соответствии с которым Фелица в «Процессе» не представлена вовсе: «…процесс проходит без нее». Автобиографическое начало, которое заметно в новеллах «Приговор» и «Превращение», в романе сходит на нет. Йозеф К. предстает «героем без лица и истории».[47]

Впрочем, Биндер в своем комментарии не ограничивается только одним аллюзивным рядом. Он одновременно обращается и к другим биографическим источникам, в частности предполагает, что реальным прототипом художника Титорелли Кафке послужил Фридрих Файгль, его школьный друг, ко времени написания романа живший в Берлине и занимавшийся живописью. Подыскивает Биндер прототипы и для некоторых других персонажей «Процесса» (прокурор Хастерер и его сожительница Елена напоминают друга Кафки, врача и писателя Эрнста Вайса, и его возлюбленную Рахиль).

Связать достаточно разнородный материал воедино Биндеру не удается: Кафка, как и любой художник, обильно пользуется доступным ему материалом жизненных наблюдений,[48] однако материал этот прорастает в романном произведении в иные пласты смыслов. Собственно, даже и приобретает некий смысл лишь при прорастании в эти пласты.

В главе «Адвокат. Фабрикант. Художник», к примеру, появляется мотив «оправдательной записки», своего рода краткой биографии и пояснения, на каком основании Йозеф К. «поступал именно так, а не иначе, одобряет ли он или осуждает этот поступок с теперешней точки зрения». Хорст Биндер в комментариях к роману связывает появление этого мотива в «Процессе» в первую очередь с тем, что именно в середине октября, когда идет работа над этой главой, Кафка вновь получает известие от Фелицы Бауэр, а через две-три недели даже пишет письмо бывшей невесте, в котором подробно излагает историю их отношений и оценивает степень своей вины или невиновности.[49] Более плодотворным нам представляется упоминание Биндером «оправдательной записки» Достоевского по поводу его вины в деле петрашевцев и размышлений о соразмерности последовавшего наказания. Об этом документе Кафка узнает из биографии русского писателя, написанной Ниной Гофман (1899).

Интересное наблюдение делает в этой связи М. Пэсли, один из издателей романа по материалам рукописи. Обращая внимание на чрезвычайную важность самого процесса письма для австрийского автора, он отмечает, что движение романного сюжета и линия истории героя развиваются в непосредственной связи с творческим процессом. Арест, судебное разбирательство и казнь Йозефа К., таким образом, предстают не только как элементы некоего повествования о системе, перемалывающей не способного противостоять ей человека, не только как путешествие в глубины души и сознания личности, вовлеченной в процесс осмысления и переживания своей экзистенциальной вины, но и как своего рода «приключение письма», как процесс написания «Процесса».

По замечанию М. Пэсли, два этих потока «поразительно сливаются друг с другом в некоторых точках их соприкосновения». По пути к месту казни Йозеф К. размышляет: «Неужто про меня потом скажут, что в начале процесса я стремился его окончить, а теперь, в конце, начать сначала?» Внутренняя ситуация героя буквально совпадает с творческой ситуацией романиста, который в августе 1914 г. после первой главы романа написал его последнюю главу, а затем вновь вернулся к началу, чтобы продолжить работу над произведением. И глава, посвященная неустанным и невыполнимым попыткам героя написать оправдательную записку для суда, также обнаруживает точку пересечения с «процессом письма»: герой собирается взять отпуск, «если не хватит ночей» для написания записки. Глава эта создается в начале октября, именно в тот момент, когда Кафка берет в страховом обществе отпуск, чтобы «продвинуть роман вперед».[50]

Юрген Борн, один из авторитетнейших исследователей Кафки, справедливо подчеркивает: «Мы должны отличать такие (биографические. – А.Б.) элементы, значение которых – по завершении процесса их „преобразования“ – полностью растворяется в литературном целом, от других, чье значение целиком раскрывается лишь в свете биографии автора».[51]

В этом смысле чрезвычайно показательна работа Кафки с топографическим материалом. О роли Праги в жизни и литературной судьбе австрийского писателя сказано достаточно много. Известно и часто цитируется высказывание Кафки о том, что «у матушки Праги острые когти». Известно также, насколько специфической была в этом городе ситуация немецкоязычного населения: составляя 7 % от общего числа жителей чешскоязычной Праги, оно было чрезвычайно активно в предпринимательской, управленческой и культурной сфере. Хотя чешские язык и культура были знакомы многим пражским немцам и евреям, поколение Кафки ощущало себя все же в состоянии изоляции.[52]

В романе город представлен на уровне некоей абстракции, лишен хоть какой-то исторической, этнографической или конфессиональной окраски. Лишь молодые служащие банка, присутствующие при аресте Йозефа К., своими именами свидетельствуют о многонациональном составе городского населения (немец Рабенштайнер, чех Куллих и еврей Каминер), однако в романном пространстве этот факт скорее единичен и никак не связан с проблематикой и напряженной тональностью произведения.

Исследователи высказывали предположение о том, что пансион фрау Грубах расположен на Виноградах – в этой тихой, ухоженной части города снимали комнаты или квартиры многие средние буржуа и чиновники, в том числе чиновники банков, размещавшихся в основном в центре Праги. Из этой части города Йозефу К. приходится проделать довольно длинный путь, когда он отправляется в одно из бедняцких предместий. Возможно, это пролетарский квартал Жижков, куда редко забредал кто-нибудь из «чистой» публики, но который оказывал на Кафку притягательное воздействие, как о том свидетельствуют его дневники. Художник Титорелли живет в другом районе, но также районе пролетарском, даже еще более бедном. Поскольку он находится в стороне, совершенно противоположной той, где располагаются канцелярии суда, можно предположить, что речь идет о Карлине, Нусле или Либене.

С большей однозначностью можно определить только следующие известные каждому пражанину топонимы: мост в десятой главе – это, несомненно, знаменитый Карлов мост; маленький остров с дорожками, усыпанными гравием, и удобными скамейками – это остров Кампа у малостранского берега Влтавы. Небольшая каменоломня, в которой происходит казнь Йозефа К., идентична не существующей ныне каменоломне неподалеку от Страхова монастыря над Градчанами. Эти места пражанину в романе вычислить нетрудно, однако они автором никак не называются, даны лишь намеком, поэтому сквозь эти топографические реалии «Процесса» могут быть увидены улицы и площади совершенно других городов.

По мнению Пауля Айснера, единственное относительное исключение составляет собор, хотя и не названный по имени, но в своих деталях явственно свидетельствующий о том, что речь идет о самом значительном соборе Праги – о соборе Св. Витта в Градчанах, центральном пражском соборе и эмблеме города, главной католической церкви всей Чехии. В романе отчетливо описано впечатление, оказываемое огромным готическим сооружением на героя. Йозеф К. рассматривает алтарную живопись в одном из боковых приделов, действительно украшающую пражский собор и повествующую о страстях Христовых. Блеснувшее в темноте серебряное «изображение какого-то святого» является огромных размеров надгробным памятником Св. Иоганну Непомуку в капелле Св. Венцеслава, украшенной полудрагоценными камнями и служащей усыпальницей чешским королям. Холод, огромные размеры, усиливающаяся темнота внутри собора – все это также может быть отнесено и к собору Св. Витта, но и одновременно, например, к кафедральному собору в Милане, который Кафка посетил в сентябре 1911 г. и который, в отличие от пражского собора, действительно был необычайно мрачен внутри. Кафка здесь, как и в романе в целом, конструирует пространство, в котором передвигается герой, как пространство внутреннего восприятия – пространство той «внутренней жизни» повествовательного сознания, которая «может только проживаться, не быть описанной». Миметическое восприятие пространства в романе Кафки заведомо блокировано. Кафка довольно раздраженно реагировал на традиционное «образное» восприятие своих текстов со стороны читателей и слушателей. После публичного прочтения новеллы «Приговор» он отмечает в дневнике (запись от 24.09.12): «Моя сестра сказала: „Квартира (в рассказе) очень похожа на нашу“. Я сказал: „Разве? Тогда отцу пришлось бы жить в клозете“».

Неверное восприятие места действия касается не только того, что одна квартира перепутана с другой или пражский собор принят за миланский: речь идет об ином пространстве действия, о «чудовищном мире», который «теснится» в голове писателя. «Но как мне освободиться от него и освободить его, не разорвав. И все же лучше тысячу раз разорвать, чем хранить или похоронить его в себе. Для того я и живу на свете, это мне совершенно ясно». Романная реальность у Кафки показана из перспективы пристального взгляда автора, направленного на оцепеневшего героя, перед которым мир вдруг меняет свое обличье, становится иным, и эта инаковость должна быть донесена до читателя, который не только цепенеет при виде оцепеневшего героя, но и способен к сопереживанию метаморфоз повествовательного сознания, к наблюдению за наблюдателем. «Роман – это я, мои истории – это я», – писал Франц Кафка, и речь для него шла не только и не столько о «внешних» историях, сколько о «внутренней сновидческой жизни», донести которую до читателя было его намерением.


Мир романа Кафки, вне всякого сомнения, уникален и неповторим. История Йозефа К., вовлеченного в загадочный процесс и проживающего последний год своей жизни внутри то ли сна, то ли кошмара наяву, необычна уже в силу своей гипотетической неопределенности, неясности, изложенной максимально буднично и прозаично. Ни судьи, ни закон, которым они руководствуются, ни система моральных ценностей и социальных установлений, на которые этот закон опирается, не обозначены даже намеком. И все же суд этот обладает абсолютной властью, поглощает обвиняемого целиком, почти полностью выключает его из прежних форм жизнедеятельности. Не в меньшей мере рассказанный Кафкой мир поглощает читателя, пытающегося проникнуть в смысл разворачивающейся перед ним истории и обнаружить в прозрачно-призрачном слое романного повествования контексты и источники, связывающие автора с современной ему культурой и с художественной традицией.

Кафка кардинально порывает с каноном романа XIX столетия и, как может показаться, с романной традицией вообще: эпическое измерение в его больших произведениях совершенно отсутствует. Начало и конец романа «Процесс» образуют жесткую рамку: в день своего тридцатилетия герой узнает о том, что арестован и находится под судом, хотя никакого дурного поступка или злодеяния за собой не знает, а накануне тридцать первого дня рождения к Йозефу К. в дом приходят два палача, которые уводят его за город, в заброшенную каменоломню, и там убивают. При этом сюжетные линии «Процесса», протянувшиеся между двумя крайними точками, лишены отчетливой взаимосвязи, не сплетены друг с другом и не образуют определенного сюжетного рисунка, не создают более или менее отчетливой картины мира, в котором существовали бы персонажи произведения – с их узнаваемыми и исторически верифицируемыми привычками, правилами поведения, бытом, социальным контекстом.

Известно, что эпическая перспектива повествования связана с определенной объективацией видения мира – за счет ведения рассказа безличным и всеведущим повествователем или создания полиперспективной картины мира, увиденного глазами многих рассказчиков (этой манерой безупречно владел Флобер). Казалось бы, роман Кафки более близок к той относительно новой традиции, которая в европейской литературе конца XIX – начала XX в. только-только складывается, – к лирико-писхологическому роману («Нильс Люне» Йенса Петера Якобсена, «Записки Мальте Лауридса Бригге» Райнера Марии Рильке), в котором перспектива повествования резко ограничена субъективным видением центрального (и порой единственного) героя, его внутренними реакциями на окружающую среду и осмыслением собственных ощущений и представлений.

Однако и в этом контексте романная формула Кафки крайне своеобразна: в набросках к роману «Процесс» он пробует было форму повествования от первого лица, но вскоре от нее отказывается, и рассказчик помещается в некоей промежуточной зоне. С одной стороны, повествование ведется от третьего лица, однако рассказчик и его знание о мире жестко ограничиваются перспективой главного героя: мы узнаем только о тех событиях, встречах, беседах, непосредственным участником которых является Йозеф К. Повествователь не допускает никакого самостоятельного комментирования, исключает какую-либо ретроспекцию, ничего не сообщая ни о прошлом героя, ни о предшествующих процессу событиях. С другой стороны, внутренний мир Йозефа К. предстает в некоторой остраненной перспективе, лишен какой-либо миметически-психологической основы: Кафка далек от того, чтобы показать некие субъективные, личностные переживания героя, его психологическое «я», – глубина проникновения в «душу» героя минимальна. Перед нами – «безжизненный обитатель целой эпохи», «homo absurdus»,[53] как именует героя Кафки Натали Саррот.

Существуют ли литературные источники, к которым обращается Кафка при создании «Процесса»? Насколько роман австрийского писателя «интертекстуален», как свойственно это современной ему западной прозе в ее классических образцах (Марсель Пруст, Томас Манн, Джеймс Джойс), виртуозной в обращении с предшествующим культурным материалом? Казалось бы, роман «Процесс» исключает подобного рода «цитатность» и «продуктивную рецепцию»: сюжет его параболически прост и прозрачен, но одновременно, как это присуще параболе, туманно-загадочен и алогичен. Герой подчеркнуто антиинтеллектуален (не глуп, нет, но лишен каких бы то ни было культурных интересов, механически сконцентрирован на интересах своей профессии – служба в банке – и арефлексивен, лишен внутренней аллюзивности, склонности к сопоставлению собственных жизненных коллизий с некоторым литературным или мифологическим материалом). И все же книга Кафки не «выпадает» из литературного поля, обнаруживая «кровное родство».[54] с рядом художественных и мифологических текстов, создающих немаловажный субстрат «Процесса», вплетающих его в «живую целостность всего поэтического, что было создано во все времена»[55]

Одним из важных источников романа, вернее, его своеобразной мифологической матрицей считают библейскую «Книгу Иова», к которой австрийский писатель обращался неоднократно. В этом направлении интерпретировал «Процесс» Макс Брод, помещая Кафку в контекст иудаистской религиозно-философской традиции.[56] Притчеобразная структура библейского повествования, «вложенная» в оболочку частной истории Йозефа К., заведомо задает рассказываемой истории неопределенность: вина Иова заключается в его «самоправедности»,[57] она столь же непостижима и невыявлена, как и вина Йозефа К. Романное повествование выстраивается не как «отражение» частной истории, не как миметическое воспроизведение определенной человеческой судьбы, а как ее «порождение» из некоей пресуществующей модели, как конструирование, причем в основании этой генеративной структуры лежит не только и не столько эмпирический социально-биографический опыт автора, а его интеллектуальная биография.

К судьбе и творчеству Генриха фон Клейста (1777–1811), самой яркой и трагической фигуры немецкого романтизма, Кафка испытывал особый интерес. Познакомившись с биографией и книгами Клейста еще в гимназии, он постоянно к ним возвращался. В письме к Максу Броду (27.01.11) он замечает: «Клейст дует в меня, как в старый свиной пузырь». Кафку занимают сложнейшие отношения Клейста с семьей, в которых ему видится отражение собственной ситуации, зафиксированной в знаменитом «Письме к отцу» (1919). Не менее значимым для австрийского писателя было прозаическое творчество немецкого романтика (одну из своих редких рецензий Кафка посвящает «Анекдотам» Клейста). Его привлекает центральная проблематика Клейста – мотив вины и наказания. Чрезвычайно важно и то обстоятельство, что именно в малой прозе Клейста в немецкой литературе впервые соединяются прозрачная, внешне незамысловатая и сухая манера повествования с неожиданной, невозможной, чудовищной и абсурдной ситуацией, в которую попадают центральные персонажи.[58] Прямое воздействие на роман «Процесс» оказала повесть Клейста «Михаэль Кольхаас. Из старой хроники» об «одном из самых справедливых, но и самых страшных людей того времени». Добродетельный, трудолюбивый и честный Кольхаас, лошадиный барышник, несправедливо обиженный дворянином, отстаивает свои права перед человеческим и имперским судом, но «чувство справедливости» делает из него разбойника и убийцу и приводит на эшафот. Особенно в начальной стадии процесса Йозеф К. столь же активен в стремлении доказать свою невиновность, как Михаэль Кольхаас в его усилиях добиться от суда правды. Предопределен и результат их судебных тяжб – оба персонажа будут казнены.

Продолжает оказывать воздействие на творчество Кафки и Чарльз Диккенс (1812–1870), следы влияния которого столь заметны в романе «Пропавший без вести».[59] В «Процесс» входит линия бесконечного и абсурдного судебного разбирательства, составляющая стержень романа Диккенса «Холодный дом». Подчеркнуто грязные, затхлые, темные помещения судебных залов и канцелярий, в которых происходит процесс по делу Йозефа К., прямо напоминают о Канцлерском суде из диккенсовского романа, о самом унылом месте в хмуром, осеннем Лондоне: здесь «сырой день всего сырее, и густой туман всего гуще, и грязные улицы всего грязнее». Здесь давно уже забыта первооснова процесса, и разбирательство увязло в «исках, встречных исках, отводах, возражениях ответчиков, свидетельских показаниях, референтских справках».[60] Этот суд всесилен и всеохватен, и положительное решение в пользу истца здесь так же невозможно, Как невозможен оправдательный приговор в романе Кафки.

Любопытным литературно-мемуарным источником, к которому обращается автор «Процесса», предстает «История моей жизни» Джакомо Казановы (1725–1798). Кафке был известен самый знаменитый эпизод из этой книги – описание следственных и тюремных камер, находящихся прямо под крышей знаменитого венецианского Дворца дожей, покрытого свинцовой кровлей. Расположение судебных канцелярий в «Процессе», их тесные помещения и низкие потолки, мотив «сгорбленности» обвиняемого перед судебной машиной – все это во многом навеяно описанием «свинцовой» тюрьмы у Казановы (первоначально его посадили в самую тесную камеру, низкий потолок которой не позволял арестованному распрямиться в полный рост). Возможно, и описание двух попыток Казановы совершить побег (в первый раз он проделал дыру в полу камеры, чтобы проникнуть в находящийся внизу зал заседаний, во второй – в потолке)[61] также оказало определенное воздействие на топографию кафковского произведения.

Романные ситуации и смыслы связаны также со своеобразным восприятием живописи и графики и способами их включения в литературный текст, присущими австрийскому прозаику. Кафку не случайно называют «человеком взгляда»: выбор особого угла зрения, пристальное «всматривание» относится к сути «кафкианского». В дневнике Кафка записывает однажды: «Я пристально смотрю перед собой, чтобы не отвести взгляда от воображаемого глазка воображаемого калейдоскопа, в который гляжу». В нескольких ключевых сценах «Процесса» это «всматривание» связано с определенными и описанными в тексте рисунками и картинами.

Проникнув в пустой зал судебных заседаний, Йозеф К. видит на столе у следователя несколько старых, потрепанных книг. В той, что лежит сверху, он обнаруживает «неприличную картинку» – обнаженных мужчину и женщину, сидящих на диване в недвусмысленной позе. Рисунок «неумелого художника», с одной стороны, намечает связь с эротической сферой суда (мотив обнажения тела, тема женщины, ее роль и отношение к ней со стороны судебных чиновников, связанность сексуального начала с темой вины и наказания и т. п.). Однако возможен и другой подход в восприятии упомянутой «картинки»: Кафке была, по всей вероятности, известна «Автобиография» Соломона Маймона, опубликованная на немецком языке в 1911 г., в которой пересказывается одна история из Талмуда: враги нашли в храме неприличную картинку – изображение мужчины и женщины в совокуплении – и обвинили иудеев в непристойности и осквернении собственного святого места. Однако изображение это на самом деле представляло собой зашифрованное изложение одной из истин Писания, укрытой таким внешним образом от профанного понимания, не способного различить за внешним знаком тайный внутренний смысл.[62]

В главе «Дядя. Лени» Йозеф К. в доме адвоката Гульда рассматривает большую картину с изображенным на ней человеком в судейской мантии, восседающим на «высоком, как трон, кресле». Поза судьи на удивление была лишена покоя и достоинства, напротив, демонстрировала готовность в любую секунду вскочить с места и «объявить приговор». Живописное изображение строгого судьи нетрудно связать с известной Кафке репродукцией микеланджеловского «Моисея» и с материалом, почерпнутым австрийским писателем в работе Зигмунда Фрейда «„Моисей“ Микеланджело» (1914), в которой речь идет, среди прочего, о с трудом сдерживаемом порыве Моисея, отраженном скульптором.

Намеченную в этом эпизоде линию карающего, преследующего суда Кафка продолжает в сцене в ателье у художника Титорелли: живописец работает над портретом одного из судей, включая в него и богиню правосудия, которая узнается по привычным для нее атрибутам – повязке на глазах и чашам весов. Одновременно «у нее крылышки на пятках», и в этом изображении Йозеф К. распознает и богиню правосудия Фемиду, и богиню победы Нику в одном лице. Художник продолжает работу над картиной, и женская фигура начинает напоминать богиню охоты. Кафка, в своем творчестве часто прибегавший к «визуализации» слова или определенного устойчивого выражения, в приведенной сцене превращает в «картинку» расхожее в юридической среде того времени бон-мо «сделать из Фемиды Артемиду».

Особую роль в интертекстуальном поле романа «Процесс» играют произведения Достоевского, к которым (равно как и к фигуре их автора) Кафка испытывал особенно пристальный интерес с 1912 г.[63] В первую очередь речь идет о повести «Двойник» и романе «Преступление и наказание», которые оказали значительное воздействие на замысел и реализацию «Процесса». Комментаторы произведений Кафки обнаружили значительное количество сцен, мотивов и ситуаций, свидетельствующих о «внутренней работе», которую книги Достоевского ведут в творчеством сознании австрийского автора.

В «Преступлении и наказании» складывается та ситуация «ареста без заключения» (Порфирий Петрович убежден в вине Раскольникова и объявляет ему об этом, но не имеет достаточных доказательств для помещения его под стражу), в которой с самого начала оказывается Йозеф К. Разбирательство осуществляется на нижних этажах судебной системы, в полицейском участке, расположенном под самой крышей доходного дома. Раскольникову назначено на девять, но он приходит в участок с большим опозданием. У Кафки судебная система также представлена только низшими чиновниками, а канцелярии гнездятся на чердаках доходных домов. Йозеф К. торопится на первое разбирательство тоже к девяти часам, «хотя его даже не вызывали на определенный час», но опаздывает и получает от следователя такой же выговор, как Раскольников от Ильи Петровича Пороха (любопытно, что и защитительное поведение Раскольникова столь же агрессивно, как агрессивно защищает себя герой Кафки на первом слушании). Герой Достоевского поднимается на самый верх в незнакомое ему прежде помещение по грязной лестнице (на которую отворены кухни всех квартир) и во время разговора с судебным чиновником от духоты теряет сознание (Йозеф К. долго блуждает по лестничным пролетам огромного дома, прежде чем добраться до зала, где проходит первое слушание его дела, а во время визита в судебную канцелярию тоже не выносит спертого воздуха и лишается чувств). Следователь неожиданно спрашивает героя Кафки, не является ли он маляром (у Достоевского маляр Николка берет на себя вину за страшное преступление, совершенное Раскольниковым). Порфирий Петрович просит Раскольникова – на случай, если тот вдруг решит кончить жизнь самоубийством – оставить записку. И у Кафки герой вдруг «становится на точку зрения стражи» и размышляет, что у него есть «десяток способов покончить с собой». В романе Кафки герой после объявленного ему ареста напряженно ждет, подаст ли ему руку при прощании хозяйка пансиона фрау Грубах. И Родион Раскольников обращает внимание на жест Порфирия Петровича, протягивающего ему при встрече обе руки, но не дающего ни одной.

Подобного рода схождения многочисленны и участвуют в структурировании и смыслообразовании романа австрийского писателя. При этом, вне всякого сомнения, мы имеем дело хоть и с «кровными родственниками» в литературе, однако многое этих двух писателей и разделяет. Ориентация Франца Кафки подчеркнуто экзистенциалистична, связана с новым состоянием сознания и бытия личности, с атомизацией человеческого «я» и его одичалым одиночеством. У Достоевского «я» пребывает в ожесточенной схватке с миром – против мира и одновременно за него, равно как и внутри него. «Я» у Кафки выпадает из мира, оно – вне мира, потому что мир – вне его. Мир обретает черты огромного механизма, в котором «я» целиком вовлечено в «процесс» – в процесс ощущения-осмысления собственной вовлеченности в неостановимое движение к смерти.

Кафка находится и в другой знаковой системе, связан с другим способом авторепрезентации. Достоевский ведет повествование с соблюдением определенных и достаточно жестких условностей современной ему художественной эстетики: роман выстраивается, с одной стороны, как детективное произведение, воспроизводящее подоснову и подоплеку криминалистического субстрата романов Бальзака («Отец Горио») и Диккенса (мотив расследования у Диккенса присутствует постоянно – до его кульминации в «Тайне Эдвина Друда»), и подобная жанровая конвенция требует определенной соотнесенности романного мира с внешним устройством полицейско-правовой системы, хотя Достоевский и ограничивается исключительно низовой структурой, вынося судебные инстанции за рамки повествования. С другой стороны, Достоевский как писатель существует в рамках традиции социального романа с его опорой на точность социальных, сословных, географических, климатических и т. п. характеристик. В-третьих, Достоевский блестяще владеет тем материалом и подходами, которые до него были намечены в психологическом романе («Принцесса Клевская», «Манон Леско», «Красное и черное»).

Эта многослойность и многосложность романного устройства, наложенная на новации Достоевского, ведущие его творчество в XX в., – усиление подсознательного начала, придание роману статуса «интеллектуального романа», романа борьбы идей, – усиливается и усугубляется «полифоничностью» повествования. Кафка же, равно как и авангардное искусство начала XX столетия, движется в ином направлении: его романный мир выстраивается по принципу редукции. Черты узнаваемо-объяснимой реальности представлены в сокращенной перспективе, остраненно. Мир, окружающий героя, странным образом утрачивает свою знакомость, привычную устроенность, взаимосвязанность и логичность. Моноперспективность повествования как основной прием приводит у Кафки к усилению сновидческой, зыблемой и зыбкой перспективы. Изъятие смысловых связок и целых смысловых блоков и звеньев повышает энигмативность, неопределенность и ситуации героя, и состояния окружающего мира, и чувств и намерений, реализуемых в повествовании. Эта зыбкость, эта двоящаяся картина мира (мы сознательно не используем слово «реальность» – слишком много прилагательных в случае с Кафкой надо употребить, чтобы отделить его «реальность» от реальности окружающего мира и реальности художественных текстов, связанных с прежним состоянием литературы), осложненная притчеобразностью сюжетных и речевых ситуаций в романе, а также принципом, особенно наглядно предстающим при обращении к живописной технике мастеров «Великой абстракции» Кандинского и Пикассо (деконструирование картины мира вплоть до придания ей статуса неузнаваемости и загадочной всеузнаваемости), служит у Кафки системе целей и потребностей, во многом отличной от той, что существовала у Достоевского и других его предшественников.

А. Белобратов

Процесс

Иллюстрации: с сайта http://www.mcescher.com


Приложение. Сон | Процесс | Примечания