home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава 6

Число «семь»

В полном соответствии с традициями времени и места почтенный куруманский домовладелец Василий Яковлевич Смолин (он же временами – Гринберг) сидел на лавочке у входа в означенное домовладение не в смокинге или там сюртуке, а совершенно простецки – в растянутых трениках, тельняшке и домашних тапочках. Почесывал пузо через тельняшку, покуривал, поплевывал под ноги. Для полноты картины не хватало только бороды и обширного чрева (коим, как явствовало из большой фотографии на втором этаже музея, отличался купец Корнеев), но тут уж – чем богаты…

Одним словом, скромное обаяние буржуазии по-шантарски. Возле соседнего дома вяловато протекала обычная вечерняя провинциальная жизнь: мужички стучали доминошными костями совершенно в стиле шестидесятых годов (им бы еще городки для полной и законченной ностальгии), парнище длинноволосый с мотоциклом возился, на втором этаже при настежь распахнутом окне (не графья, чай, некого стесняться) тетя Стюра из седьмой (Смолин уже и такие детали знал) громогласно воспитывала безответного муженька, опять приползшего на бровях, во всю мощь легких поминая ему и пропитой аванс, и утащенную из дома банку варенья, и Машку из аптеки, и, чтобы не сбиваться с ритма и не прекращать экзекуцию раньше времени – еще и новенький костюм, бесповоротно испорченный пьяным падением в канаву в столетнюю годовщину со дня рождения В. И. Ленина. Память у тети Стюры, как Смолин уже убедился за эти три дня, могла дать сто очков вперед любому компьютеру. Муж, конечно, отмалчивался, как и следовало из партитуры, только временами пробовал бубнить нечто примирительное. Смолин уже знал наперед, чем закончится дело: минут через десять седенький лысенький дядя Федор появится на улице, примет порцию ритуальных насмешек от доминошников и присоединится к ним, извлекая из штанов утаенный пузырь. Для окружающих это было так же привычно и буднично, как дождик или снег.

По улице бравой и неспешной походкой хозяина здешних мест шествовал участковый, с каковым Смолин церемонно и раскланялся издали, как и подобало справному хозяину. Подойдя близко, участковый покосился на распахнутое окно, поморщился, заложил два пальца в рот и свистнул весьма даже мастерки. Тетя Стюра моментально снизила напор децибел четверти этак на три – судя по всему, это тоже был отработанный ритуал.

– Слышал, Василий Яковлевич, сносить собираетесь? – спросил участковый с профессиональным интересом «хозяина тайги».

Оба посмотрели на строительные леса – металлические, составные, с одного боку дома достигавшие крыши. У подножия их лежал моток металлического троса, стояли грязные ведра, валялись ломы.

– Вот это еще не решил, – ответил Смолин степенно. – Построено на совесть, всех нас переживет. Если как следует все внутри почистить-отделать… А вот крышу я по-любому снесу к чертовой матери, под самый корешок. Она-то как раз ненадежная – черепица свое отжила, дерево надо менять… Проще будет снести ее напрочь и новую поставить.

– Это точно, – кивнул участковый. – Рабочих подобрали уже, я слышал? Говорили, второй день по крыше лазят…

– Глаз – алмаз?

– Служба такая, – с достоинством ответил участковый, – старая школа. Вы чихнёте, Петька карбюратор запорет, – кивнул он на парня с мотоциклом, – а нам уже все известно… Вроде с Трофимкиным договорились?

– С ним.

– И правильно. Обстоятельный мужик и непьющий, все разберет в лучшем виде, да и новую поставит… Честь имею!

Он козырнул Смолину и неторопливо направился к байкеру Петьке, явно намереваясь дать ему ценные указания по ремонту – тихие деревенские будни…

Смолин закурил, откинулся на крашеную спинку скамейки, нагревшуюся за день. Нельзя сказать, чтобы он был недоволен собой – он все делал правильно. Просто что-то упорно не складывалось…

Чердак он чистил демонстративно, с совершенно ненужной суетой, громкими комментариями хода процесса (что обеспечивала троица сподвижников, одетых по-рабочему, но занимавшихся главным образом тем, что растолковывала неизбежным зевакам: сносить будут крышу к чертовой матери напрочь). После этого чистых трое суток они ждали: и днем, и ночью, сменяясь, то на крыше занимали посты, то в машине на приличном отдалении, то пешим порядком укрываясь в укромных местечках.

И – ничего. Никто не попытался проникнуть в дом (хотя создавалось полное впечатление, что во всем доме – никого и днем, и ночью). Никто не пытался выспросить у Дюкова хоть что-то о сделке, покупателе, о чем-то еще.

Что-то тут не складывалось… После двух убийств Смолин, крепко подозревавший, что и Лобанский неестественным образом отправился в мир иной, как раз и построил версию, не столь уж и сложную: нечто (он до сих пор из суеверия боялся облекать в конкретные слова свои догадки) изначально спрятано в доме. Лобанский, святая душа, ни о чем таком не подозревая, в своей рукописи дал неопровержимые доказательства, что сокровище существует, мало того, находится в пределах досягаемости. Некто (скорее всего, он и был тем загадочным «спонсором») заморочил голову старичку заманчивыми обещаниями, а потом убрал, сымитировав несчастный случай. Рукопись забрал – как наверняка и некую подборку документов, с которыми Лобанский работал. Витек погиб оттого, что мог что-то знать. Что-то, чему не придавал значения, но в один прекрасный момент мог простодушно разболтать. В точности так обстояло и со Степой Лухмановым. Коли уж появляются трупы числом как минимум два – наш Некто гуманизмом не страдает и моралью не обременен – ну, учитывая, какой приз на кону…

Но дальше… По всем законам логики, этот Некто должен был непременно обозначиться где-то поблизости, прослышав о сносе крыши.

Однако ручаться можно, что не обозначился. Отсюда плавненько вытекало три варианта:

1. Искомое находится вовсе не в доме или по крайней мере, не на чердаке.

2. Смолин ошибся, приняв за реальность цепочку совпадений, ничем между собой не связанных.

3. У Некто вдруг вырезали аппендицит или он сломал ногу на ровном месте, поскользнувшись на банановой кожуре, каковую сейчас можно встретить в любой глуши.

Вообще-то, в третьем случае дело могли продолжать сообщники… или о н никому не доверяет и действует один? Второй вариант тоже выглядел пустячком, не приносящим никакого вреда: в конце-то концов, все, что нашлось в квартире, перекрывало смолинские расходы и даже сулило некоторую прибыль. Да и на чердаке кое-что нашлось, не на умопомрачительные суммы, но и не на копейки: старая мебелишка, после реставрации вполне годная в продажу, дюжины две тарелок-чашек-блюдец, в том числе и посуда начала тридцатых с эмблемами РККА. Парочка радиоприемников, телевизор КВН, подшивки старых газет и журналов, книги, всякая мелочь. Одним словом, безусловно не останешься в накладе. Да и любой понимающий человек, узнай он подробности, и не подумал бы смеяться: стоило рискнуть, ох, как стоило, умный не побоится в такой вот ситуации выглядеть смешным, да умные и не высмеют…

Невыносимее всего была мысль, что верным может оказаться первое предположение. Что Смолин, светоч интеллекта, гений интуиции и антиквар от бога, рассчитал все правильно, прав оказался. Вот только допустил один крохотный, зато существенный промах: клад вовсе не в доме, он уже извлечен и Некто в данный момент пьян от радости, как любой на его месте…

Можно, конечно, утешать себя тем, что ошибка эта – неизбежная. Если клад не в доме, то Смолину не в чем себя упрекнуть: у него не было даже и крох информации о подлинном месте. Одним напряжением ума, пусть сверхмощного, такое не вычислишь.

Но утешение это слабое – особенно если представить, что вещи находятся сейчас в руках у другого. У скотины, которая ради них, не колеблясь, пошла на убийства. И ведь скотина эта, будем реалистами, имеет все шансы ускользнуть с добычей. Уныло…

А впрочем, оставался еще один шанс. Последний. С раскладом вероятностей пятьдесят на пятьдесят. Трехдневное бдение ничего не дало, сподвижники, не посвященные в суть дела, стали откровенно скучать, да и сам Смолин уже не рассчитывал, что Некто объявится. Значит, пора сделать самое простое – когда окончательно стемнеет, еще раз осмотреться и подняться на чердак.

Вот только самое простое, казавшееся очевидным решение было еще и самым тяжелым. Если ничего не отыщется – заранее будем пессимистами – психологический удар придется выдержать неслабый. Не смертельно, конечно, с инфарктом не рухнешь и в дурку не загремишь, но все равно, долго потом будешь ходить так, словно в душу нагадили.

И все же пора решаться, не торчать же здесь до Нового года. Смолин поднялся в квартиру, где Инга, согласно неистребимому женскому инстинкту, ухитрилась почти совершенно ликвидировать следы Шварцевских поисков. И прилежно приготовила ужин, чему Смолин мимолетно умилился – так, самую чуточку, на мало-мальски сильный накал умиления времени не было, да и чужда была его натуре лишняя сентиментальность.

Он присел за стол, лениво ковырнул котлету. Кусок в горло не лез – понемногу его захлестывал деловой азарт, нетерпение поиска.

– Спать пойдем? – спросила Инга.

– Ты иди, – Смолин, мимоходом погладил ее по голове, – а я несколько часиков поработаю. Поброжу по дому, осмотрю все, что только можно, вдруг что и… Ты не ухмыляйся, неужели не успела уже понять, что клады не только в книжках водятся?

– Успела, – сказала Инга. – И все равно… Взрослый мужик будет всю ночь привидением бродить по дому, стены выстукивать, половицы отдирать. Как хочешь, но это как-то…

– Самое смешное, что порой и в самом деле что-то есть под половицами… – заметил Смолин. – Ладно, ложись. Только обязательно на задвижку закройся, мало ли что…

– А ты потом как?

– Ох, – сказал Смолин, – когда я закончу, есть сильные подозрения, будет уже белый день, и ты давно проснешься… Я пошел. Закройся только обязательно, я проконтролирую…

Он и в самом деле постоял у двери, пока не услышал внутри скрежет старой задвижки.

Последующие четверть часа он ходил по дому, из квартиры в квартиру, стоял на лестничной площадке (свет на лестнице был им самим погашен), смотрел в окна, не следит ли кто за домом. И ничего подозрительного не обнаружил.

Можно было, конечно, посадить ребят в машине где-нибудь неподалеку, чтобы подстраховывали его, пока все не кончится. Но от этой идеи Смолин почти сразу же отказался. Он ко всем трем относился с превеликой симпатией, уважал и ценил, вместе они съели пуд соли и все друг на друга могли положиться…

Именно по этой причине не стоило их впутывать в историю, где замаячили трупы во множественном числе. Тертые ребята, твердые, не трусы, но ни одного из них жизнь не жевала так, как Смолина, ни один из них ничего подобного и не хлебнул. А значит, не стоило выставлять их против человека, который наловчился без зазрения совести бить заточкой в сердце. Хороший командир старается солдат поберечь и в рост на пулеметы не пошлет. Противостоять на равных сволочи, прекрасно владеющей заточкой и не боящейся крови, мог один Смолин – таково было его твердое убеждение…

В тишине, в лунном свете он поднялся на чердак по старинной крутой лестнице. И оказался в совершеннейшем мраке – единственное слуховое окошечко он сам еще вечером тщательнейшим образом завесил куском брезента, чтобы и лучик света наружу не проник.

Посветил крохотным фонариком, вмонтированным в зажигалку, – автомобильный чемоданчик с инструментами, конечно, на месте. Как и короткий ломик с выгнутым концом, пластиковый пакет с зубилами-стамесками и прочими причиндалами. Подсвечивая себе тускловатым, призрачным синим светом, Смолин прошел к балке, на которой был присобачен старомодный выключатель, годов еще пятидесятых, с двумя пластмассовыми штырьками: один торчал наружу, другой сидел в гнезде по самую маковку.

Нажал верхний – и тот вошел в гнездо, а нижний, соответственно, выскочил на всю длину. Вспыхнула лампа на сто пятьдесят ватт, лично вкрученная Смолиным после тщательного осмотра ветхой проводки и старинной розетки.

Светло стало, конечно, но никак нельзя сказать, что чердак залило ослепительным сиянием. Лампочка была одна, а чердак обширный, этак пятнадцать на пятнадцать, в четырех местах пучком, веером расходились массивные балки из цельных бревен, поддерживающие крышу. Справа громоздились старинные купеческие лари – три сундука, обитые проржавевшими железными полосами, настолько неподъемные, что их, надо полагать, вперли сюда после постройки дома и более уже не двигали. Все, что там было, грузчики выгребли, так что лари интереса не представляли. Смолин их уже успел тщательно осмотреть и был уверен, что там нет никаких придумок вроде двойного дна или стенок, или крышек. Совершенно неинтересные лари. Под ними вряд ли есть тайники – ну кто, когда дом строили, мог что-то такое предполагать? В самом начале царствования могучего, казавшегося несокрушимым Александра Третьего? Такие тайники у купцов историей антикварного дела и кладоискательства не отмечены…

Он стоял посередине чердака. От вееров толстенных брусовых балок легли диковатые тени.

Стояла совершеннейшая тишина, пропахшая пылью и, если кому-то кажется, что так будет не в пример романтичнее, дыханием чуть ли не полтора столетия. Одним словом, условия для работы – идеальные.

Теперь и начиналось самое интересное: экономя время, нервы и силы, попытаться сразу отмести те местечки, где тайника заведомо быть не может… Федор Степанович Коч был не романтичным гимназистом, а человеком пожилым, степенным, с вологодской крестьянской закваской, он просто обязан был действовать обстоятельно, качественно, семь раз отмерив, один отрезав, так, чтобы сразу и наверняка…

Частенько, судя по немалому опыту находок на чердаках, разнообразные вещички (от маузеров до свертков с деньгами) заворачивали во что-нибудь и без особых затей засовывали куда-нибудь за балки, под перекрытия, в укромные уголки. Смолин подобные места, конечно же, начал тщательно осматривать в первую очередь, но лишь в качестве первого этапа. Вообще-то, и такие немудрящие тайники надежно сохраняли укрытое долгими десятилетиями, иные из них обнаруживаются даже сегодня (а иные, логически рассуждая, до сих пор не обнаружены), но у Коча имелось ведь нечто особое, и он, к бабке не ходи, рассуждал иначе…

В узких местах, где можно что-нибудь засунуть, ничего не обнаружилось, как и следовало ожидать. Потом Смолин уже не так скрупулезно осмотрел балки – для очистки совести. Чересчур глупо было бы выдалбливать в них тайники – бросалось бы в глаза, как пьяный поручик Ржевский среди благонравных гимназисток.

Пол тоже отпадал. Он был выстелен солидными досками примерно в дюйм толщиной (Смолину было сейчас не до того, чтобы вспоминать, сколько это будет в тогдашних российских мерках). Нигде ни единого сучочка – чтобы гниль не пошла, в те времена любой строитель или подрядчик, прохлопавший одну-единственную доску с сучком, навсегда потерял бы репутацию и мог заранее готовиться кончить жизнь под забором в обнимку с четвертью сивухи – кто бы его после такого нанял?!

Чересчур много трудов пришлось бы приложить, чтобы поднять даже одну доску и оборудовать тайник под нею – длиннющие, на совесть сбитые, возиться пришлось бы чертову уйму времени – а тайник опять-таки будет бросаться в глаза… И все же Смолин, то приседая на корточки, то перемещаясь так, словно шел вприсядочку, то без церемоний ползая на коленях, а то и на брюхе, осмотрел весь пол. И в который раз похвалил старых мастеров – доски лежали идеально, прилегали плотно, в жизни их не тревожили…

Слуховое окошко он осмотрел еще три дня назад, по светлому времени – нет, никто не разбирал черепицу, опять-таки работа была бы тяжелая, а риск обнаружения – максимальный.

Оставалось самое интересное, самое вероятное. По периметру там, где наклонная крыша соприкасалась с полом, все это протяженное пространство было тщательно забито вертикально положенными досками – длинными, конечно, массивными, конечно, но не идущими ни в какое сравнение с просто-таки монументальным половицами.

И Смолин понял, что наступило главное. Либо он был прав, либо – не повезло. Он не поколебался бы отодрать все до единой доски, погонных метров этак шестьдесят (сам он именно там бы и прятал), но спешить не стоило, этот мартышкин труд можно и оставить на потом…

И вновь, где на корточках, где скрючившись в три погибели, где ползком (вывозившись к тому времени по уши в сухой пыли, паутине и вовсе уж непонятном мелком мусоре) он двинулся вдоль этой полосы потемневших от времени досок высотой с ладонь. Он не исследовал пока что сомнительные места – просто накрепко запоминал, впечатывал в память вид этого сооружения, длину, места стыков, шляпки гвоздей, утопленные заподлицо с досками, иногда осторожненько поддевал стамеской доски там, где они соприкасались с половицами или внутренней поверхностью крыши.

Заняло это чертову уйму времени, но потом он, грязными пальцами поднося ко рту первую за несколько часов сигаретку, мог с уверенностью сказать, что видит в уме шестьдесят метров досок так, словно сам их старательно приколачивал.

И, еще раз, уже мысленно, пройдя вдоль них, отметил странность. Даже не одну, а две.

В двух местах, расположенных примерно напротив друг друга доски были нестандартной длины. Только в этих двух местах. Повсюду, по всему периметру доски были строго одинаковой длины, что-то около полутора метров (надо полагать, два аршина), а в помянутых местах красовалось по две доски половинной длины.

Он не знал, то ли это, долгожданное. Но другого столь подходящего для тайника места просто-напросто не имелось. Смолин, выбрав мысленно между двумя местечками, подошел к тому, что располагалось со стороны слухового окна. Аккуратно постукивая молотком, загнал стамеску между доской и крышей, осторожно нажал…

Тягучий скрип показался пулеметной очередью. Он работал неспешно, старательно. Вскоре короткая доска была выдернута со своего места, а там и вторая. Распластавшись на полу. Смолин посветил туда фонариком.

Пустышка. С первого взгляда видно. Совершенно пустое пространство треугольного сечения. Ничего, кроме пыли – справа, и слева от проделанной им дыры – то же самое.

Разочарование таилось где-то рядом, осторожненько выжидая момента, чтобы захлестнуть сознание. Но Смолин, стараясь ему не поддаваться, перешел на другую сторону чердака, аккурат напротив, вновь с усилием вставил самый кончик стамески, застучал молотком, отложил то и другое, взялся за ломик, всадил изогнутый конец в образовавшуюся щель…

И не успела еще доска отвалиться, как он увидел, что все пространство за ней туго забито темной скомканной материей…

С колотящимся сердцем (кровь барабанила в виски болезненными толчками) Смолин ухватил этот ком обеими руками – слежавшаяся, пропитанная пылью, ветхая, едва ли не расползавшаяся материя наподобие примитивной дерюги – потянул, вырвал из щели, мотая головой и отчаянно чихая: сухая пыль залепила лицо.

Но эти пустяки не имели значения – потому что там был и второй похожий ком, расположенный сантиметрах в пятнадцати от первого, и в образовавшейся пустоте лежали два непонятных свертка, опять-таки обернутые темной материей…

Это безусловно не походило по размерам на то, что он искал, но кто сказал, что все непременно должно покоиться вместе? Наугад цапнув правый сверток – оказавшийся изрядной тяжести, – Смолин нетерпеливо сорвал ветхую ткань. Под ней обнаружилась добротно промасленная бумага, даже теперь жирноватая на ощупь, издававшая явственный запах чего-то вроде ружейного масла. Пачкая руки, Смолин разворачивал ее, срывал…

Браунинг. Второй номер. Классический «Фабрик Насьональ», Бельгия, девять миллиметров – тот самый пистоль, с которого, по стойкому убеждению иных историков техники, как раз и слизан отечественный Т Т. Серьезная модель со ступенчатым прицелом наподобие старых винтовочных. Пистолет покрыт толстым слоем загустевшей смазки, ствол заткнут длинным комком то ли промасленной бумаги, то ли таковой же ткани. Никаких сомнений: законсервирован столь грамотно, наверняка смазан и внутри, что его, отчистив, можно использовать по прямому назначению. Бывший вологодский мужичок и здесь оказался обстоятельным, прилежным – наверняка принадлежал к той разновидности сектантов, что оружия не чуралась и не шарахалась от него, как черт от ладана. Пригоршня патронов россыпью – все тщательно покрытые той же густой смазкой, скользкие, ладненькие…

Отложив оружие на расстеленную тряпку, Смолин взялся за второй сверток, оказавшийся гораз до легче. Внушительных размеров бумажник, по-старинному – «лопатник». Тщательно обтерев испачканные руки прямо о рубашку, Смолин методично принялся его исследовать. В разных отделениях в идеальном порядке покоились пачки денег – самых разномастных. Царские, в том числе и «катеньки»-сторублевки. Гораздо меньше американских долларов (гораздо больших по размеру, чем нынешние) и японских йен. «Молотки» – советские деньги восемнадцатого года: на одной стороне молот, кирка и лопата, на другой рассевшийся в вольной позе пролетарий с молотом и двуглавый орел, но уже подвергнутый революционному дизайну, с обрывками кандальных цепей в лапах. На кредитках – штамп и круглая печать – колчаковская перерегистрация. У «омского правителя» первое время не имелось своих денег, и разрешили пользоваться совдеповским «молотками», влепив свои надпечатки…

Так, что у нас? «Казначейские знаки Сибирского временного правительства» – той самой насквозь социалистической шоблы, что свергла большевиков, а потом правила так бездарно, что ее саму с той же легкостью, с какой она свалила красных, сковырнули колчаковские есаулы и поручики. В геральдическом намете герб незадачливых сибирских «временных» – двуглавый орел без короны, разумеется (они ж все были поголовно социалисты и марксисты, только других, не большевистских толков), а пониже два соболя держат стрелы. Рыжевато-красная сетка, сплошь покрывающая купюру, – в общем, на неплохом уровне отшлепано…

Сиреневые двадцатипятирублевки Шантарского общества взаимного кредита – «разменные знаки», опять-таки не столь уж скверно изготовленные в девятнадцатом. Выпущены опять-таки уже при Колчаке, но исключительно усилиями шантарских городских властей. И ведь ходили во множестве.


Последняя Пасха
Последняя Пасха

Разменный чек Красноярского общества взаимного кредита (с оборотом)


Последняя Пасха

Последняя Пасха

Краткосрочное обязательство государственного казначейства. Омск, 1 февраля 1919 г. (с оборотом)


Вот и чисто колчаковские кюпюры, наконец: узкие длинные, отпечатанные только с одной стороны: главным образом текст, из декора только своеобразной формы виньетка с двуглавым ореликом, снова без короны – ну, адмирал-кокаинист известное дело, о своих симпатиях к социализму, либерализму и прочих отрицающих монархию демократических ценностях на каждом шагу орал, что ему нисколечко не помогло в жизни… Что пикантно, на этих «краткосрочных обязательствах государственного казначейства» авторитетности ради имелись боковые надписи на французском и английском – как будто хоть один тароватый иностранец мог принимать эти фантики для каких бы то ни было расчетов…

Казна Федора Степановича, надо полагать. Все эти бумажки (и многие другие, каковых здесь не имелось) одновременно обращались по Сибири, брали их, а куда денешься? Хотя предпочтение, понятно, отдавалось царским бумажкам, ими и большевики первые годы пользовались, налоги в них принимали, потом только запретили, через несколько лет.

В отдельном кармашке – тщательно обернутая в вощеную бумагу, сложенная вдвое рублевая кредитка 1898 года выпуска – прямо-таки в идеальнейшем состоянии. Ах, вот оно в чем дело – Федор Степаныч, умелец наш, как и очень многие подданные Российской империи, был суеверен…

Среди кассиров императорского Государственного банка был в свое время некий Брут, чья подпись имеется на многих кредитках. И однажды распространились стойкие слухи, что господин Брут по каким-то своим причинам покончил с собой, точнее говоря, повесился (во всяком случае, с определенного момента его подпись с денег исчезла). Ну, а во всей Европе испокон веков бытовало поверье, что кусок веревки повешенного приносит удачу. Россия, как известно, была страной дикой, и российские палачи в отличие от своих европейских коллег по ремеслу после казни веревками не торговали. А потому в России этим «кусочком веревки» и стала считаться кредитка с подписью висельника Брута. Масса народу (в том числе и люди солидные, с положением) поддались общему поветрию и носили в лопатниках старательно сберегавшиеся «брутовские» бумажки…

Пригоршня золотых монет – как приблизительно оценил Смолин, покачав их на ладони, граммов двести пятьдесят. В аптечной коробочке – упакованные в ставшую невероятно сухой и невесомой вату – полдюжины граненых прозрачных камешков, определенно бриллианты, карата по полтора-два.

В общем, все достояние Коча, сохранившееся, надо полагать, после скитаний по взбаламученной державе. Только один предмет с содержимым бумажника не гармонировал: странной формы кусочек плотного картона, походивший на квадрат, разрезанный ножницами по извилистой, прихотливой линии. На нем выцветшими синими чернилами крупно выведены цифра «семь» и твердый знак.

Настал момент, который Смолин оттягивал… Он взялся обеими руками за второй комок ткани – уже прикидывая в уме, что обнаруженный им тайник занимает примерно половину открывшегося за вынутой доской пространства. Потянул, отворачивая лицо от взметнувшейся сухой пыли. Выдернул. Отбросил.

И там, внутри, вплотную к косо опускавшейся крыше, лежал продолговатый ящичек из темного дерева длиной поболее аршина, шириной сантиметров в пятнадцать. Из простых, не лакированных, некрашеных планочек – но сработанный чертовски аккуратно, несомненно, обработанный наждаком: свет фонарика отразился от гладкого дерева, какого-то, сразу видно, благородного, уж никак не прозаического, во множестве произраставшего в России.

Когда Смолин протягивал руки, ему казалось, что он спит и видит завлекательный сон. Голова кружилась, сознание плыло. Он плохо представлял, сон вокруг или явь, на миг перед глазами все дрогнуло, поплыло…

Стиснул ладонями торцы, потянул ящичек на себя – аккуратный ящичек, не тяжелый и не легкий, соразмерный такой… Тот легко поддался. К тому времени Смолин уже разглядел на обращенной к нему стороне два плоских маленьких крючочка.

Большими пальцами рванул их вверх, порезал подушечку пальца правой, но не почувствовал боли. Внутри была плотная бумага, покрывавшая нечто, вздымавшееся семью выпуклостями. Вот ее Смолин приподнял кончиками пальцев, с величайшей обходительностью, словно был сапером и извлекал взрыватель из сложной мины.

Действительно, ящичек разделен тоненькими перегородками на семь отделений, и в каждом возвышается продолговатый предмет, опять-таки тщательно обернутый бумагой.

Запустив растопыренные пальцы в крайнее правое гнездо, Смолин осторожно потянул. Предмет подался легко. Бумага, под ней тонко выделанная замша, под ней просыпавшаяся на колени мелкая пробковая крошка, еще бумага…

Он стоял на коленях, держа обеими руками яйцо размером в два раза больше обычного куриного, покоившееся на изящнейшей подставке: вычурное кольцо, три фасонных ножки… Яйцо было покрыто причудливым узором, сразу вызывавшем в памяти нечто восточное (как и общий стиль подставки), а в крупные ячеи золотого узора проглядывала чудесная даже в тусклом свете фонаря желто-палевая эмаль, гильотинированная, то есть наложенная поверх чеканного узора по металлу.

Не было ни мыслей, ни чувств – одно восторженное оцепенение. Неизвестно, сколько времени прошло, прежде чем Смолин, усмотрев миниатюрный золотой крючочек, с превеликой осторожностью поддел его ногтем, и верхняя половинка яйца откинулась на двух изящных золотых петельках.

Внутри помещался золотой одногорбый верблюд с восседавшим на нем всадником. Чалма, белый эмалевый балахон, даже черты лица – все было исполнено с поразительным совершенством, так что не было смысла гадать, кто был автором. Вопрос из кроссворда: знаменитый ювелир царских времен, первая – «эф», последняя – «е». Да, вот именно…

Вот и отыскалась исчезнувшая невесть когда семерка пасхальных яиц Фаберже, которые планировалось поднести императорской фамилии весной семнадцатого года. Нет смысла торопиться разворачивать другие – нечему там оказаться, кроме как шестерке остальных. Это, должно быть, и есть «Бедуин» – а в ящичке, конечно же, «Кедровая шишка», «Розы», «Русалка», «Радуга», «Соловьиный куст» и «Золотой петушок»… Нашел. Никому не повезло, а он нашел…

Когда схлынуло наваждение, оцепенение, блаженная нирвана, оказалось, что Смолин уже не стоит на коленях, а лежит, опираясь на левый локоть, не сводя глаз со стоявшего рядом с ящичком «Бедуина», уже закрытого.

– Прелесть, конечно… – раздался совсем рядом голос, исполненный странной смеси восторга и издевки.

Смолина прямо-таки швырнуло в сторону, словно сильным ударом тока. Он вскочил на ноги, мгновенно покрывшись холодным потом от макушки до пяток. Издал сквозь зубы нечто вроде животного рычания – настолько э т о оказалось неожиданным. В первый момент он ощутил не испуг, не злость – лишь неимоверную досаду оттого, что какая-то сволочь грубо, без позволения вторгалась в зачарованное созерцание.

Сволочь эта, как он моментально определил, в миру звалась Николаем Петровичем Евтеевым, скромным тружеником музейного фронта, предивинским тихим мышонком. Мышонок, надо признать, в данный конкретный момент выглядел отнюдь не безобидной мышкой-норушкой – потому что в руке у него, стоявшего метрах в пяти от Смолина, все еще боровшегося с учащенным сердцебиением, чернел небольшой пистолетик. ТК, или «тульский Коровина», довоенное табельное оружие как армейцев, так и партийных функционеров. Калибр невеликий, шесть тридцать пять, но на близком расстоянии и эта игрушка способна вмиг отправить в те загадочные края, где никому нет дела до антиквариата и прочей мирской суеты…

– Он настоящий, – сказал Евтеев, нервно облизывая губы, – заряжен. Звук получится тихий, так что вы не дурите…

Смолин справился с первым потрясением – это было нетрудно, особенно в этаких вот обстоятельствах, когда цинику вроде него совершенно неясно было, о чем жалеть в первую очередь – о собственной шкуре или о ящичке-сокровищнице.

– Господи ты боже мой, – медленно сказал он, крутя головой, – так вот это кто… Я-то ожидал кого-то совершенно другого полета – волка, зверя, хитреца, проныру… А – это ты, Колюнчик…

– Вот и выходит, что самомнение подвело, а? – бросил Евтеев.

Он волновался, сразу было видно. Чертовски. Поминутно нервно сглатывал несуществующий комок, облизывал пересохшие губы, подрагивал всем телом. Но рука с пистолетом не особенно и дрожала, а взгляд… Взгляд, пожалуй что, был отнюдь не мышиным, гораздо более зверским…

– Так вот это кто… – повторил Смолин с неожиданной брезгливостью.

– Сделал я тебя все же, а? – криво ухмыльнулся музейный деятель. – Бог ты мой… – его взгляд так и лип к стоявшему на полу ящичку, к «Бедуину». – Столичная штучка, ага… Тебе бы сообразить, что мы тут не глупее, мы просто живем в глуши, вот и все… Приперся на готовенькое, скот… Положи его в ящичек, аккуратнее… Кому говорю!

Смолин наклонился, аккуратнейшим образом уложил «Бедуина», но крышку ящичка закрывать не стал. Покосился вправо – там, всего-то в шаге, лежал на расстеленной бумаге браунинг Коча… нет, не успеть, ни за что не успеть, там наверняка нет патрона в стволе, да и смазан густо, в том числе наверняка и внутри… Будь даже пистолет готов к бою, Евтеев все равно опередит, он не спецназовец и не призовой стрелок, но в этой ситуации не нужно много ума и справности, чтобы быстро нажать на спуск.

– Пушечку ногой отбрось, – распорядился Евтеев, кривя рот, все так же дергаясь от переполнявших его эмоций. – Вот так. Встань попрямее, руки подними…

– Поднял, – сказал Смолин. – А дальше-то что?

– А дальше я уйду. А ты останешься, – Евтеев пошевелил ногой лежавший на полу моток веревки, явно принесенной им с собой. – Полежишь связанный, не помрешь, сейчас лето… Найдут тебя твои сообщнички рано или поздно.

Что-то в его тоне и взгляде Смолину не нравилось до чрезвычайности. Те трупы, что уже имеются, конечно, на совести не этого мозгляка, а кого-то другого (на сей счет есть твердые предположения), но в подобной ситуации и такой вот музейный крысеныш может решиться, пальнуть в затылок связанному человеку. Как-никак семь доподлинных яиц Фаберже. Свидетелей нет. Выстрел из «Коровина» прозвучит совсем негромко. Никто здесь Евтеева не видел, он может уйти спокойно, тщательно обтереть пушку от своих отпечатков (детективы наверняка читал и смотрел), выбросить ее за углом… И кто потом что докажет? А если каким-то чудом и докажут, Смолина это не будет волновать, его уже ничего не будет волновать…

– Рискуешь ведь, тварь… – процедил он, чтобы кое-что прозондировать.

– Интересно, чем? – усмехнулся Евтеев. – Голубь ты мой залетный, я трое суток от окна не отходил. В соседнем доме. Я там давненько квартиру снял, хозяин переезжает, ему наплевать, пьет сейчас где-нибудь… Трое суток я там торчал, ты понял? Снаружи – никого, ты своих мордоворотов отправил спать, ага? Надоело вам пасти, ждать, верно? Так что я тебя перетерпел… Оправдалось…

– Не спорю, – сказал Смолин. – Значит, в рукописи были все же наводки…

– То-то и оно. Особенно, если ее читать вкупе с теми материалами, что у старика имелись…

– Вы его грохнули, – сказал Смолин, – старичка. Много ли ему надо – разок булыжником… И Витька. И Лухманова…

Евтеев насмешливо поднял бровь:

– А что, это доказать кто-нибудь может?

Он меня грохнет, подумал Смолин отстраненно, словно речь шла о ком-то постороннем или герое романа. Он не может меня не пристукнуть – если мочканет, оборвет в с е концы. Никто никогда не сможет его уличить. Все улики – косвенные. Да и кто вообще озаботится искать его, что-то доказывать? Кто узнает? Никто ведь не предполагает, что это именно он. В общем, или я одержу победу, или мне не жить…

– Только не говори, Колюнчик, что это ты хотя бы одного из трех завалил, – сказал Смолин. – Совершенно не в твоем стиле, не вяжется с твоей персоною… Братишка, а? Уж он-то может, особенно ради такого куша… А?

– Ну, предположим.

– Что ж ты тут один? – спросил Смолин с нешуточным любопытством. – Не тот человек твой братишка, чтобы тебе позволить пойти за такой добычей, а самому отсиживаться где-то неподалеку – да и за углом, за вон той балкой таиться не станет… Любой на его месте самолично бы поперся…

И тут на Смолина обрушилось озарение. Ясное, пронзительное, четкое, неприглядное, ошеломляющее… Возможна куча других эпитетов. Он даже рот разинул от изумления… и, положа руку на сердце, от восхищения. Увы, особенно изящной подлостью тоже можно восхищаться, господа…

– Колюнчик… – протянул он ошарашенно, – ты его кинул, ага? Ты сам просто не умеешь делать грязную работу, где уж тебе, крыске музейной… Ты его использовал на мокрухе, а потом кинул. Правда ведь? Ручаться можно, он сейчас торчит где-то далеко отсюда, потому что ты ему впарил что-то такое… Ну, допустим, что за каким-то домом нужно следить неотступно… Что-то вроде того, а? Ну, Колюнчик? Чего уж теперь жаться, колись…

Евтеев усмехнулся:

– Мозги у тебя, конечно, штучные, Вася… Правильно рассуждаешь. Ты же интеллигентный человек… ну, вроде того. Вот и рассуди: ну что может быть общего меж этой красотой, – он бросил вожделеющий взгляд в сторону ящичка, – и этим лагерным пидором? Быдло, тварь примитивная, одноклеточное… Ну, родной. Ну и что? Знал бы ты, как он мне жизнь обгаживал еще в детстве… Хорошо хоть, быстренько прописался за колючкой и объявлялся редко… Но инструмент отличный, тут ты прав. Я бы кое-чего сам не смог…

– И где он?

– Достаточно далеко, чтобы безнадежно опоздать, – сказал Евтеев. – Не беспокойся, далековато…

– А не боишься, что он потом с тебя шкуру спустит?

– Дурак, – сказал Евтеев не сердито и не зло, вяло, отрешенно. – Ты еще не понял, что мозги у меня есть? – Он коснулся кармана. – Паспорт, деньги – все здесь. Сумка с кое-какими вещичками – нажито кое-что непосильным трудом – поблизости. «Москвичок» в готовности. Супружницы нет, родных и близких, кроме этого козла, нет, так что тревогу никто не поднимет. Я со вчерашнего дня в отпуске. Через полчасика сяду за руль – и на трассу… Умному человеку, Вася, в этой стране – а может, и не только в этой – затеряться нетрудно, особенно если держава в розыск не объявила… а с чего ей меня искать? Брательничек… ну, у него очень мало возможностей, если рассудить. К тому же он сам бегает – что-то у него там с такими же, как он, закрутилось нехорошее, отмалчивался, но главное я уяснил… И все. И – ту-ту!

– А продавать как будешь? По приемным олигархов ходить с лоточком?

– Есть идеи и придумки, – отрезал Евтеев. – Я ж не дурак, согласись… – он мимолетно бросил взгляд на часы. – Все, Вася, все. Скоро светать начнет. Я бы с тобой и подольше побеседовал, как-никак ты меня лучше понимаешь, чем кто другой, но вот время поджимает… Ложись. Мордой вниз, руки за спину. Не переживай, полежишь, подумаешь, потом найдут…

«Холодного», – мысленно уточнил Смолин. Холодного жмурика. Он конечно, козел, но рассчитал все правильно: никто, кроме расписного братца, искать его не станет. Единственное препятствие на пути к безнаказанности – Смолин Василий Яковлевич. Неужели ж не решится крысеныш от этого препятствия избавиться? Нет, никак нельзя полагаться на его интеллигентскую робость – сможет, паскуда, чего там…

– Ну? – прикрикнул Евтеев, нетерпеливо поводя стволом.

Смолин неторопливо нагнулся, но вместо того, чтобы прилежно лечь, подхватил раскрытый ящик с драгоценной поклажей и поднял его над головой на вытянутой руке.

– Высота – более двух метров, – прокомментировал он внешне спокойно (хотя, если честно, у него поджилки тряслись и спина взмокла). – Игрушечка у тебя, конечно, убойная, но, поверь на слово, убивает она не сразу. Должно у меня остаться несколько секунд, чтобы, получив пулю, шваркнуть это об пол со всей дури. Не разобьются, конечно, но помнутся здорово, вид товарный потеряют. Эмаль отколется точно, тонкое погнется, хрупкое разлетится… ты ж музейщик, сам понимаешь: не приспособлены яйца Фабера, чтобы их швыряли со всего маху… И что в итоге? Кто их тебе отреставрирует идеально? Да и получится ли? Даже если я просто рухну, все равно расшибу половину, а то и все… «Радуга» вообще, если верить описаниям из хрусталя, «Соловьиный куст» – то ли из тонкого оникса, то ли из хрусталя тоже. В пыль разлетятся… Ну, давай, давай, пали, супермен ты наш недоделанный…

Мелкими шажками, совсем мелкими, но неуклонно, он надвигался на оторопевшего Евтеева, все так же держа ящичек высоко над головой, давя тяжелым взглядом. Со звериной радостью он видел, что Евтеев не то что заколебался – пошел в раздрай, растерялся совершенно, не в состоянии был ничего придумать за какие-то секунды. Потек, сука, поплыл!

Риск, конечно, был жуткий – пистолет по-прежнему смотрел на Смолина, палец лип к спуску. Но тот надлом, что в Евтееве сейчас ширился, его на секунды парализовал, прямо-таки физически ощущалось, как в головенке у него хаотично прыгают мысли, словно шарики в барабане «Спортлото», и никак не могут отлиться в конкретный поступок…

Все… Один Бог ведает, как Смолину удался сей акробатический прием, но он, оказавшись достаточно близко, резко опустил руку, бережно прижимая к боку ящичек, прыгнул, левой отбил влево же руку с антикварным пистолетиком, сжал кисть врага так, что тот взвыл, коленом ударил под дых, потом, падающему, в ребра, вырвал наконец так и не выстрелившего «Коровина», отбросил в сторону, не глядя, успел еще двинуть левой скрючившемуся музейщику по скуле, швырнув на пол…

Вот теперь нахлынула настоящая слабость, коленки подгибались так, что Смолин какой-то миг всерьез боялся упасть – ничего, выстоял! – во всем теле разлилась противная слабость, простительная для человека, оказавшегося под прицелом. Даже для него это было серьезное переживание, способное прибавить седины, а то и инфаркт легонький схлопотать…

Но он очень быстро оправился – оттого, что некогда было рассусоливать. Бережно поставив ящичек поодаль, наклонился над стонущим Евтеевым, рывком, за шиворот поднял его с пола и, сатанея от наслаждения, проехался по перекошенной физиономии полусжатым кулаком – справа налево и слева направо, и еще, по чавке, по сопатке, по гнусной роже козла, трех человек загубившего ради хабара, пусть и не своими руками…

Бил и бил бы, не останавливаясь! Но спохватился все же, разжал руку, и тот, с размочаленной в кровь физиономией, повалился на пол, как неживой, брызгая перемешанными с кровушкой соплями, скуля что-то, перхая… Стоя над ним на корточках, кривясь от отвращения, Смолин горячечно говорил:

– Убить, сука, растоптать, по полу растереть… Крысятник поганый, тварь, падаль… Нельзя убивать людей ради металла, ты понял? Нельзя убивать людей… Обманывать – ладно, мошенничать – не без того… Убивать нельзя, ни в коем случае… Нельзя так…

Сомнительно, чтобы Евтеев понимал хоть слово – он скорчился, зажимая ладонями рожу, из-под пальцев сочились кровь с соплями. Но Смолин не мог остановиться:

– Крыса, интеллигент сраный… Захотел все и любой ценой? Врешь, паскуда, так не бывает… Давить таких…

– Золотые слова, – раздался насмешливый, спокойный, знакомый голос.

Смолин попытался вскочить на ноги, но не получилось, его ощутимо качнуло, повело в сторону, он кое-как удержался на ногах, оперся на косой брус ближайшей балки…

Татарин стоял от него достаточно далеко, чтобы его можно было достать отчаянным броском. Улыбался одними губами, глядел цепко, жестко, холодно. Руки лежали на поясе, и правая была нехорошо сжата почти в кулак – ох, не пустая… Если у него нет ствола, еще побарахтаемся, подумал Смолин с удивившей его самого холодной рассудочностью. Если у него нет ствола – бабушка надвое сказала, мы тоже видали кое-что…

Оклемавшийся Евтеев привстал, смахивая с лица ладонью пот, снизу вверх уставился на брательничка, выражение его распухшей рожи понять было трудно, но там определенно присутствовал страх…

Татарин неуловимым движением пнул его под ребра, не особенно вроде бы и сильно. Прищурился:

– Пидор лагерный, говоришь? А ты меня держал, олень? Ладно, за слова цепляться не будем… Значит, наколоть решил, интеллигент? Всё хотел поиметь? Один прокольчик, Колян – с моей биографией приучаешься никому не верить…

Евтеев проскулил что-то неразборчиво-жалостное.

– Хорошо живете, братовья, – сказал Смолин, напрягшись в ожидании чего угодно, – дружно живете, аж слезы наворачиваются…

– Бывает, – преспокойно ответил Татарин. – В семье не без урода. У него, сучонка, сызмальства были запросики. И всегда пыжился быть хитрее всех… Ну, хрен с ним. Сиди смирненько, потрох сучий, а то затопчу… Ну что, Червонец? Сорвал банк? – покосился он на ящичек, располагавшийся в каком-то метре от обоих. – Точно, Фабержей, я так понимаю? Везучий ты у нас… И сколько ж все это стоит?

– Бешеных денег, – угрюмо сказал Смолин.

– Вот то-то… – сказал Татарин бесстрастно, – у тебя и так бабок навалом…

– Где уж…

Татарин блеснул зубами:

– Ну, по сравнению со мной, сирым и бесприютным… Верно? Как говорил товарищ Бендер: Ну к чему вам, Киса, столько денег? Совершенно ни к чему…

Смолин прекрасно понимал, что перед ним второй уже раз за какие-то четверть часа стояла сама Смерть. Именно так, без в всяких высокопарностей. С этим так просто не справиться, и очередного жмура ему положить, что два пальца… Где упал «Коровин»? Он не помнил, не видел пистолета с того места, где стоял, а оглядываться, разумеется, было нельзя – чтобы не пропустить удар, бросок…

– Червонец, – сказал Татарин небрежно, – четыре шага назад, будь так любезен… Ага… Еще один, еще… Молодец.

Теперь, с нового места, Смолин видел пистолет – лежавший слишком далеко от него. И от Татарина – слишком далеко. Татарин пушечку заметил, судя по быстрому движению глаз, но, без сомнения, прекрасно сообразил, что поднять его не сможет. Тут бы Смолин на него и прыгнул, поставив все на карту, потому что нечего терять…

Пружинисто, где-то даже грациозно Татарин переместился на пару метров, оказавшись еще дальше от пистолета, зато совсем рядом с Евтеевым, все еще поскуливающим в неудобной позе: он сидел, опираясь руками в пол, просмаркиваясь и поплевывая темным, слезы отчаянно смаргивая…

– Датико Метехский тебе велел кланяться, – сказал Смолин, – он тебя видеть хочет…

Лицо Татарина осталось бесстрастным. Он сказал только:

– Много знаешь, Червонец. Как ты только до седых волос дожил – да еще с такой интересной работой…

– Делиться будем? – спросил Смолин, стараясь, чтобы это прозвучало веско.

Татарин поднял брови:

– А зачем? Мы с Колюнчиком пахали, как папы Карло, а ты приперся на готовенькое… Неправильно.

Он сделал резкое движение, из его кулака сверкнуло то самое лезвие, прекрасно памятное Смолину, – длинное, узкое, напоминавшее скорее шило. Мигом позже оно с каким-то деревянным стуком ударило в грудь Евтееву, напротив сердца – и тот мешком осел на пол еще раньше, чем Татарин выдернул нож. Опухшая физиономия на глазах гасла.

Смолин невольно перекосился лицом, чуть не полностью зажмурясь. Открыл глаза, превозмогая противный крутеж под ложечкой (видывал всякое, но людей при нем все же не убивали), выдохнул:

– Убил…

– Да ты что, Червонец? – с наигранным удивлением ощерился Татарин. – Кто убил? Кого убил? Ах, козла этого… – и он улыбнулся почти по-человечески: – Так это ж ты его убил, бедолагу… а он, соответственно, тебя. Бывает. Если все оформить грамотно – ох, как бывает…

Не глядя, спиной вперед, он сделал шажок – и еще один, и еще. Он двигался к пистолету! Гипнотизируя Смолина тяжелым взглядом, щерясь, поигрывая ножом. И Смолин с прохладной ясностью осознал, что сию минуту ему и наступит конец, полный и бесповоротный. Если только он ничего не сделает в оставшиеся считанные секунды, Татарин его кончит, как только доберется до пушки…

Оставался миг. Может быть, два. Смолин решился.

Дах! Дах!

Татарина швырнуло вперед, на Смолина, и тот, ничего еще не понимая, не видя новых действующих лиц, метнулся вперед, в точности так, как и решил… Дах! Татарин падал – и Смолин, моментально оказавшись рядом, врезал ему с правой под дых, под душу, под ребра, так, что рука онемела. Добавил левой, в горло, что есть мочи, без капли жалости…

Татарин шумно обрушился на пол, корчась, жутко хрипя. Тут только Смолин, знавший, что у него есть несколько секунд передышки, поднял голову. Поодаль стояла Инга в распахнутом халатике поверх ночнушки, медленно-медленно опускала руку со смолинским наганом, тем, конечно, что заряжался резинками. Немудрящая штука, бесполезная в серьезном деле, но ежели из нее трижды шарахнуть человеку в незащищенную спину метров с пяти, выйдет неслабо…

Некогда было ни думать, ни делать что-то другое. Он метнулся к веревке. Пнув Татарина повыше виска, навалился на него, вывернул безвольные руки, принялся в лихорадочном темпе, связывать их, стараясь не терять головы, спутать на совесть. Затянув узлы так, что у врага, наверняка, вены пережало, свободным концом обмотал ноги в щиколотках, проворно накрутил узлов. Татарин все еще не шевелился, похрипывая, постанывая, сипло охая.

Чувствуя себя ватной куклой, Смолин не то чтобы сел – плюхнулся на пол, ноги не держали, хотя голова оставалась ясной и сердце вроде бы не прихватывало. Глядя на Ингу (наган в опущенной руке, вот-вот вскользнет из пальцев, глазищи на пол-лица, а лицо белое, вот-вот в обморок хлопнется), Смолин, усмехнувшись уж как умел и как получилось, тяжко выдохнул, прохрипел, сам не узнавая своего голоса:

– Молодец, боец Комелькова. Благодарность тебе от меня…

Губы у Инги дрожали, лицо кривилось, она вот-вот должна была сорваться в безутешные рыдания, но утешать ее не было ни времени, ни, что важнее, сил. Он понимал, что всё кончилось, – но пошевелиться не мог. А ведь предстояло еще быстренько поднять ребят, разыскать Кравца, чтобы сдать ему Татарина (на коем отныне можно ставить жирный крест), – и до того, ясен пень, надлежало убрать бесценный ящичек с глаз долой…

– Я… как чувствовала… – тусклым голосом произнесла Инга. – Я не могла… спать… А потом… услышала…

– Я тебя обожаю, – сказал Смолин, все еще не в силах шевельнуть хоть пальцем. – Я тебя люблю, ты лучшая на свете амазонка… Правда…

Он чувствовал, как губы растягиваются в улыбке – бессмысленной, широкой, идиотской, но все же, пожалуй, самую чуточку веселой.

Кажется, у него еще много чего было впереди…

Красноярск, апрель 2008


Глава 5 Вот пуля просвистела и ага… | Последняя Пасха |