home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Мир изнутри

Перевод И. Лихачева


Дону Педро Хирону, герцогу де Осуна[206]

Вот мои творения. Само собою разумеется, сочтет ваша светлость, что раз они таковы, то на небо меня им не вознести. Но поскольку я жду от них лишь того, чтобы они снискали мне доброе имя в этом мире, а больше всего ценю звание слуги вашей светлости, то посылаю их вам, дабы столь высокий вельможа оказал им честь; заодно и грехи с них спишутся. Пошли господь вашей светлости благодати и здравия, ибо все прочее, чего вы заслуживаете, снискала в мире ваша доблесть и величие.

Писано в деревне, апреля 26-го дня 1612 года. Дон Франсиско Кеведо Вильегас


Читателю, какого мне бог пошлет: неискушенного или кусачего, благочестивого или жестокосердого, благосклонного или склонного блажить

Давно установлено, что, как утверждает Метродор Хиосский[207] и многие другие, никому ничего не известно и все – невежды. Да и это толком неизвестно: ведь будь известно даже это, хоть что-то было бы известно; лишь подозревается, что дело обстоит именно так. Это жеговорит ученейший муж Франсиско Санчес[208] в своей книге, каковая называется „Nihilscitur“ – „Ничего не известно“. Есть на свете люди, которые ничего не знают, но учатся, дабы что-то узнать; намерения у таких добрые, но занятия пустопорожние: ибо все учение, в конце концов, дает им лишь знание того, что всей истины им не познать. Есть такие, которые ничего не знают и ничему не учатся, полагая, что знают все. Среди этих много безнадежных. Их праздность и самомнение достойны зависти, а мозги – слез. Есть такие, которые ничего не знают и говорят, что ничего не знают, потому что полагают, что что-то воистину знают, а именно то, что ничего не знают; их следовало бы наказать за лицемерие, хоть исповеди их можно верить. Есть другие, самые худшие, я в их числе, которые ничего не знают, знать ничего не хотят, не верят, что можно что-то знать, говорят, что никто ничего не знает, и про них говорят то же самое, – и никто не лжет. И поскольку таким людям можно заниматься хоть науками, хоть искусствами, ибо терять им нечего, они дерзают печатать и предавать гласности все, что припомнится им либо приснится. Такие дают работу книгопечатням, заработок – книгопродавцам, истощают терпение любознательных и в конце концов приносят истинную пользу в бакалейных лавках. Так вот, я как один из таких, и не из самых невежественных, не довольствуясь тем, что мне привиделся во сне Страшный суд, что по моей милости один альгуасил стал бесноватым и что не так давно писал я про преисподнюю, теперь вот пустился без складу и ладу (что, впрочем, несущественно, раз не в пляс) строчить „Мир изнутри“. Коли мое писание понравится тебе и придется по вкусу, будь признателен за то своей неосведомленности, раз довольствуешься ты такой дрянью. А если оно тебе не понравится, вини мое невежество в том, что я его написал, а свое – в том, что ждал ты от меня чего-то другого. И оборони тебя господь, читатель, от длинных прологор и обидных эпитетов.


Вечный странник среди сует юдольных, желание наше с напрасным усердием устремляется от одних к другим, не будучи в состоянии обрести ни родину, ни покой. Пищей ему служит разнообразие, и развлечение свое оно находит в нем. Разнообразие это разжигает в нем ненасытность, порожденную неведением дел мирских. Но если бы желание наше, столь жадно и неустанно их ищущее, познало их истинную природу, оно отвергло бы их с такой же силой, с – какой, раскаявшись, оно начинает их презирать.

Но что удивления достойно, так это его великое упорство, ибо воображение наше сулит нам самым убедительным образом величайшие и неизреченные радости и услады. Таковыми они нам представляются, пока живо наше вожделение, но стоит человеку овладеть тем, чего он так страстно добивался, как незамедлительно наступает разочарование.

Мир, прекрасно понимающий, чем можно польстить нашему желанию, предстает перед нами изменчивым и многоликим, ибо новизна и разнообразие суть те черты, кои более всего нас привлекают; этим мир соблазняет наши чувства, притягивает наши вожделения, а за ними увлекает и нас самих.

Пусть приключения мои обогатят опыт других, ибо когда то, с чем я столкнулся, должно было повергнуть меня в величайшую печаль, в голове моей воцарилась полнейшая неразбериха и суетность захватила меня с такой силой, что, затерявшись в несметной толпе земных поселенцев, я метался, устремляясь то туда, куда влек меня взор мой, за красотой, то кидался вслед за друзьями, прельщавшими меня своим обществом, и так из улицы в улицу, пока я не стал некоей притчей во языцех. Но вместо того чтобы попытаться выйти из этого лабиринта, я делал все возможное, чтобы продлить заблуждение.

То на улице гнева я ввязывался с искаженным лицом в ссоры и ступал по ранам и по лужам крови; то на улице чревоугодия смотрел на шумное одобрение, следовавшее за произнесенными здравицами. И так я переходил из улицы в улицу – а им не было числа, – заблудившись до такой степени, что от удивления я уже не чувствовал усталости, покуда, привлеченный нестройным хором голосов и почувствовав, что меня кто-то прилежно дергает за плащ, я не обратил взор вспять.

Я увидел убеленного сединами почтенного старца в весьма убогом одеянии, у которого и одежда, и обувь были продраны во множестве мест. Это, однако, не делало его смешным, напротив, суровый вид его внушал уважение.

– Кто ты такой, – спросил я, – что мимо воли признаешь себя завистником моих вкусов? Оставь меня в покое, ибо люди, отжившие свой век, никогда не могут простить юности ее утехи и наслажденья, от коих вы отказываетесь не по доброй воле, а потому, что время лишает их вас насильно. Тебе пристал срок уходить, а мне явиться. Предоставь мне любоваться и наслаждаться миром.

Стараясь скрыть свои истинные чувства, он с усмешкой произнес:

– Я не собираюсь ни мешать тебе, ни завидовать твоим вожделениям; я скорее даже испытываю к тебе жалость. Не знаешь ли ты часом, сколько стоит день? Понимаешь ли, во сколь обходится каждый час? Задумывался ли ты над драгоценностью времени? Верно, нет, ибо со столь великой беззаботностью транжиришь его, давая обокрасть себя быстротекущим и незаметным часам, кои похищают у тебя столь знатное сокровище? Кто сказал тебе, что то, что кануло в вечность, сможет вернуться по твоему зову, когда тебе встретится в нем надобность? Скажи мне, видел ли ты когда-либо следы прошедших дней? Нет, конечно; ибо они оборачивают голову лишь для того, чтобы насмехаться над теми и вышучивать тех, кто дал им так бесплодно ускользнуть. Знаешь ли ты, что смерть и дни прикованы к одной и той же цепи и что чем далее идут предшествующие тебе дни, тем ближе подводят они тебя к твоей смерти, которую, быть может, ты еще полагаешь за горами, между тем как она пришла и уже тут. И, судя по тому, какую жизнь ты ведешь, она наступит раньше, чем ты думаешь. Глупцом почитаю я того, кто всю жизнь умирает от страха смерти, но дурным человеком того, кто настолько презирает ее, как будто ее совсем и не существовало, ибо последний начинает ее бояться, лишь когда она приходит, и, обезумев от страха, не находит в себе ни того, что могло бы искупить грехи его жизни, ни того, что могло бы утешить его в последний час. Мудрец лишь тот, кто каждый день своей жизни проводит так, как если бы этот день мог стать его последним днем.

– Убедительные нашел ты слова, добрый старец, – сказал я, – ты вернул мне душу мою, кою суета желаний отвлекла от меня своими чарами. Кто ты, откуда взялся и что делаешь тут?

– Одежда моя и все, что на мне, поношенностью и дырами своими говорит о том, что человек я честный и люблю говорить правду. Чего в жизни тебе более всего недостает, так это того, что ты до сих пор не видел моего лица, – ибо я не кто иной, как Рассеиватель Заблуждений. Эти прорехи в моем платье произошли по вине тех, кто тянул меня к себе и кричал направо и налево, что я их друг. А этими царапинами, шишками и кровоподтеками меня украшают всякий раз, как я к кому-либо приближаюсь, за то только, что я пришел, и дабы скорее прогнать меня подальше. Ибо на свете вы все говорите, что не желаете заблуждаться, а едва только горький опыт вас в чем-либо разубедит, как тотчас одни из вас начинают предаваться отчаянию, другие – проклинать того, кто раскрыл им глаза, а третьи, наиболее сдержанные, просто не верят ему. Если, сын мой, ты хочешь узнать людей, пойди со мной, я выведу тебя на главную улицу, на которой ты увидишь все возможные разновидности человеческой породы, и там, не утомляя себя, узришь вкупе всех тех, кто ходит здесь поодиночке. Я покажу тебе мир изнутри, ведь тебе удается видеть его лишь снаружи.

– А как называется, – осведомился я, – главная улица мира, на которую нам предстоит пройти?

– Называется она улицей Двуличия; начинается она там же, где начался мир, и кончится вместе с ним. И нет на свете почти ни одного человека, у которого не было бы дома, квартиры или комнаты на этой улице. Одни живут там постоянно, другие приезжают лишь на время, ибо людей с двумя лицами великое разнообразие, но все, кого ты видишь здесь, принадлежат к этой породе. Взгляни, к примеру, на этого франта, который зарабатывает себе на хлеб портновским ремеслом, а щеголяет в дворянском платье. Разве не два у него лица, если в праздничный день, разряженный в атлас и бархат, нацепив золотую цепочку и украсив себя лентами, он преображается настолько, что о связи его с иглами, ножницами и мылом никому и в голову не придет подумать? Он будет так не похож на ремесленника, что все будут принимать его за барина. А видишь того дворянина, которого сопровождает человек, похожий на конюха? Дворянчик этот нимало не склонен по одежке протягивать ножки и, хотя у него нет ни гроша за душой, не ходит один, а заставляет лакея следовать за ним по пятам – и все это оттого, что он хочет казаться не тем, кто он есть. Чтобы держать слугу, он не держит своего слова, ибо не платит ему и держит его впроголодь. И дворянство, и дворянская грамота служат ему папой римским, расторгающим союзы, кои заключает он со своими долгами, ибо узы с ними у него куда более тесные, чем с его супругой. А этот кабальеро, чтобы добиться величания „Ваша сеньория“, сделал все возможное, даже попытался стать Венецией, поскольку верховный совет этой республики величают именно так. Ему, который основывал свои притязания на воздухе, надлежало всего-навсего основать их на воде. Чтобы выглядеть дворянином, он держит соколиную охоту, губительную, однако, не столько для дичи, сколько для хозяина оной охоты, заставляя его не по карману тратиться на своих птиц, а затем и для клячи, на которой их возят. Если к этим загубленным существам присовокупляется время от времени какой-нибудь коршун или ворон, то это уже хорошо. Нет, никто из этих людей не является тем, кем он кажется. Дворянин влезает в долги, чтобы корчить из себя вельможу, а вельможа – ну, тот уже подражает самому королю. А что сказать о тех, кто хочет прослыть палатами ума? Ты видишь вон того мужчину с похоронным выражением лица? Мозгов у него не больно-то много, но, чтобы выглядеть умником и слыть таковым, он заявляет, что ничего не может запомнить, жалуется на приступы меланхолии, вечно всем недоволен и кичится тем, что не владеет собой. Это притворщик, желающий, чтобы у него нашли семь пядей во лбу, а на самом деле самый обыкновенный дурак. А то возьми одного из этих. бородачей, которые, словно меч в ножнах, прячут свои седины под краской и стараются во всем походить на юношей. Не видишь ли ты, как юнцы и молокососы хвалятся тем, что способны давать советы другим, и глубоко убеждены, что они невесть какие умники? Но это одна ложь и притворство. Даже в названиях ремесел не видишь ли ты величайшего желания пустить пыль в глаза? Холодный сапожник называет себя омолаживателем обуви; бурдючник – портным вина, ибо одевает его; погонщик мулов – дворянином с большой дороги; распивочная называется заведением; трактирщик – кассиром. Палач носит наименование исполнителя, а фискал – слуги правосудия. Шулера зовут ловкачом; корчмаря – хозяином; кабак – скитом Вакха; бордель – веселым домом; девок – этими дамами; сводней – дуэньями; рогоносцев – добряками. Дружбой называют внебрачное сожительство; делами – ростовщичество; шуткой – жульничество; остротой – ложь; изяществом – коварство; ложным шагом – низость; смелостью – бесстыдство; царедворцем – бездельника; негра – смуглым; алебардщика – учителем фехтования, а лекарского помощника – сеньором доктором. Итак, они не те, кем кажутся, и не те, кем называют себя. Очковтиратели и словом своим, и делом. Прямо не перечесть, сколько развелось этих деликатных названий! Всякую плутовку величают сеньорой красавицей; надевшего просторную одежду – господином лисенсиатом; бродягу – сеньором солдатом; прилично одетого – сеньором идальго; всякого плешивого монаха, кем бы он ни был, – не иначе как „ваше преподобие“, и говорят ему „отче“, писца, наконец, обязательно назовут секретарем. Так что всякий человек, с какой бы стороны ты на него ни посмотрел, – сплошная ложь, и только такие не сведущие в жизни люди, как ты, могут довериться видимости. Откуда берутся грехи? Все они ведут свое начало от лицемерия, в нем они зарождаются и умирают, им питаются гнев, чревоугодие, гордыня, алчность, любострастие, леность, человекоубийство и тысяча других.

– Как можешь ты утверждать это и доказать, если мы видим, что все они различны и друг с другом нимало не схожи?

– Меня не удивляет, что ты этого не знаешь, ибо известно это лишь немногим. Выслушай меня и с легкостью уразумеешь то, что кажется тебе столь противоречивым, между тем как объясняется все весьма просто. Все грехи представляют собой нечто дурное – это ты готов признать; ты также согласишься вместе с философами и богословами, что воля наша стремится ко злу под видом стремления к добру, а также что, для того чтобы согрешить, недостаточно представлять себе, что такое гнев, или понимать сущность блуда, необходимо еще участие нашей воли, причем для совершения греха достаточно помысла и нет необходимости в том, чтобы то или иное действие было совершено, – последнее является лишь отягчающим обстоятельством, хотя по этому последнему вопросу существует множество разноречивых мнений. Разобравшись в этом и согласившись с правильностью этих положений, мы сможем понять, что всякий раз, как совершается грех, это происходит с полного согласия нашей воли, однако по природе своей воля не может стремиться ко злу, если оно не предстает перед ней под личиной какого-то блага. Так вот, разве нет более ясного и очевидного лицемерия, как принимать обличье добра, дабы с тем большим успехом обманным образом убивать? „Какая надежда лицемеру“ – говорит Иов. Никакой. Ибо он не принимает грех свой за то, чем он является, то есть за зло, ни за то, чем он кажется, ибо это лишь видимость, а не действительность. Все грешники менее дерзостны, нежели лицемеры, ибо грешат они против бога, а не с богом и не в боге, но лицемер – тот грешит против бога, пользуясь именем божьим, ибо избирает его орудием своего греха. И посему Христос, зная о сущности лицемерия и ненавидя его прежде всех прочих грехов, после того как дал своим ученикам много положительных наставлений, сделал им одно предостережение, а именно: „Не возжелайте уподобиться печальным лицемерам“, – сказал он (Матфей, VI). Во многих поучениях и притчах он показал им, какими они должны быть, уподобляя их то свету, то соли, то гостю, то человеку с талантами. А то, чем они не должны были быть, он свел к единственному наставлению, сказав: „Не возжелайте уподобиться печальным лицемерам“, обратив их внимание на то, что, для того чтобы не быть лицемером, надлежит не быть грешным ни в чем, ибо лицемер грешит всячески.

Тут мы вышли на главную улицу. Я увидел всю ту толпу людей, которую обещал показать мне старик. Мы заняли подходящее место, дабы с удобством наблюдать за всем, что происходит. Первое, что мы увидели, были похороны. Шествие происходило следующим образом: спереди, облаченные в разноцветные короткие сутаны, шли несколько прохвостов, образуя некую мозаику причетников; стадо это прошло, размахивая колокольчиками наподобие кадильниц; за ними шли мальчишки, обучаемые катехизису, – пажи смерти и гробовые лакеи, дравшие глотку, распевая погребальные песнопенья, затем монахи, а за ними прочее духовенство, гнавшее напропалую ответы на возгласы священников, ибо платили за покойников поштучно и сокращать елико возможно службу было прибыльно, ибо таким образом в свечах сгорало меньше воску, да и оставалось время отправить в могилу еще другого. Далее шли с двенадцатью толстыми свечами двенадцать проходимцев, притворявшихся нищими, они окружали тело и прикрывали собою членов братства святого Иоанна, согбенные плечи которых красноречиво свидетельствовали о незаурядном весе покойницы.

За ними тянулась длинная вереница друзей, принимавших участие в скорби и печали вдовца. Последний, утонувший в шерстяном капюшоне и умотанный в траурный плащ, спрятав лицо за полями шляпы, так что глаза его нельзя было разглядеть, ссутулившись и едва переставляя ноги под грузом десяти арроб трена, шел медленно и лениво.

Опечаленный этим зрелищем, я воскликнул:

– Счастливая женщина, если только покойники могут быть счастливы, что нашла мужа, сохранившего ей любовь и верность по ту сторону гробовой доски! И счастлив вдовец, имеющий таких друзей, которые не только разделяют его скорбь, но даже, кажется, страдают больше, чем он! Не видишь ли ты, как они удручены и убиты горем?

Но старик покачал головой и заулыбался:

– О простак! Горе это показное, одна лишь видимость, но сейчас ты увидишь все изнутри и убедишься, в каком разительном несоответствии истинная сущность находится по отношению к внешности. Ты видишь эти свечи, эти колокольчики, этих причетников и всех этих провожающих? Кто не сделает вывода, что одни действительно освещают путь процессии, а другие на самом деле сопровождают в последний путь покойника и что все эти проводы и вся эта пышность имеют какой-то смысл? Но пойми, что то, что несут в могилу, уже не то, чем оно было при жизни, и вся эта пышность ни к чему не служит, разве лишь для того, чтобы провозгласить, что и мертвые обладают тщеславием и надменностью – покойники и покойницы. Здесь перед нами лишь прах, земля, но земля менее плодородная и более страшная, чем та, которую ты попираешь, не заслуживающая никаких почестей и не достойная быть обработанной плугом и мотыгой. Видишь ли ты этих стариков, несущих толстые свечи? Они то и дело снимают с них нагар, но не для того, чтобы они ярче горели, а потому, что если с них часто его снимать, они больше текут и с них удается Украсть больше воска для продажи. Эти свечи предназначены для того, чтобы оказать последние почести усопшему или усопшей в тот миг, когда их предают земле. Но прежде чем могила успеет их поглотить или хотя бы отведать их, от этих свечей ухитряются урвать на реал или на два воска; правда, этот воск можно рассматривать как своего рода милостыню. Ты видишь печаль друзей? Чем, По-твоему, она вызвана? Да лишь тем, что им пришлось пойти на похороны. Все эти люди от души проклинают тех, кто их сюда пригласил. Куда приятнее было бы им гулять или заниматься своими делами. Вот тот, кто размахивает руками, разговаривая со своим соседом, говорит ему, что приглашать на похороны или на первую мессу священника, когда всякий гость обязан принести подарок, – нечто по отношению к другу совершенно недопустим мое. Похороны суть пир только для одной земли, ибо ей одной приносят нечто в пищу. Что же касается вдовца, то печалит его не смерть супруги и не то, что он остался теперь один, а то, что вместо того, чтобы похоронить ее без всяких расходов и пышности где-нибудь на свалке, ему пришлось развести всяческий шум и блеск и тратиться на причт и на свечи, между тем как, в сущности, супруге своей он обязан весьма немногим. Раз уж ей суждено было умереть, рассуждает он, уж лучше было бы, если бы она умерла сразу, не вводя его в изъян на врачей, цирюльников и аптекарей и не оставляя его погрязшим в долгах за всякие там сиропы и декокты. Считая с этой, он уже похоронил двух жен, и радость его оттого, что он снова овдовел, столь велика, что он уже строит планы нового брака с одной своей старой любовницей, но, принимая во внимание неважное здоровье этой женщины и дьявольскую жизнь, которую она ведет, он полагает, что траурный капюшон ему не придется класть надолго под спуд.

Слова старика привели меня в ужас.

– Боже мой, какая разница между тем, что мы видим в жизни, и тем, что мы видим здесь! Начиная с сегодняшнего дня я утрачу всякое доверие к своим глазам и больше ни во что, что я увижу, не буду верить.

Погребальное шествие прошло мимо нас так, словно и нас в недалеком времени не должны были повезти на кладбище, словно эта покойница и не указывала нам пути и молчаньем своим не говорила нам всем: „Я прохожу первой туда, где буду ожидать вас, оставшихся от тех, кто провожал других, на погребение которых я взирала с такой же беззаботностью, как вы видите сейчас мои похороны“.

Отвлек нас от этих размышлений шум, доносившийся из дома напротив. Мы вошли в него, дабы узнать, в чем дело. Едва там заслышали наши шаги, как раздалось причитание в шесть голосов женщин, сопровождавших плач некоей вдовы. Плач этот был вполне законным, хоть и достаточно бесполезным для покойника. Время от времени раздавался звук, словно кто бил себя по лицу, умерщвляя плоть. Слышны были протяжные всхлипывания, прерываемые вздохами, испускаемыми всеми с натугой и словно нехотя. В доме не было никакой обстановки, стены были голые; несчастная вдова находилась в помещении, лишенном какого-либо света, завешанном драпировками, где все плакали словно на ощупь. Одни говорили:

– Милая, плачем ничему не поможешь. А другие:

– Верно, он сейчас уже в раю.

Кто-то уговаривал вдову подчиниться воле господней, отчего та давала волю слезам и, проливая их как из ведра, восклицала:

– И на что мне жить без него? Несчастной я родилась, раз не осталось мне на кого обратить взгляд свой! Кто теперь поддержит несчастную одинокую женщину?

Тут все снова принимались хныкать, и стены комнаты едва не обваливались от громкого хлюпанья носов. В это мгновение мне пришло в голову, что женщины, выражая сочувствие таким вот образом, очищают свой организм от вредных гуморов.

Я разжалобился и сказал:

– Может ли быть более законное сочувствие, нежели то, которое мы испытываем к вдове? Женщина уже сама по себе обречена на одиночество, но вдова одинока еще гораздо более. Недаром священное писание дало им наименование „немых и безъязычных“, ибо такова этимология слова, служащего в древнееврейском для обозначения вдовы, поскольку нет у нее, кто бы говорил за нее, а говорить самой за себя у нее не хватает смелости. И так как говорить ей приходится одной, а когда она раскрывает рот, никто ее не слушает, для нее это все равно что быть немой, если не хуже. Господь выказал много заботы о вдовах в Ветхом завете, да и в Новом обратил на них немалое внимание. Устами апостола Павла он сказал: „Как господь печется о сирых и взирает на смиренных с высоты“, а пророк Исайя: „Не угодны мне ваши субботы и празднества, и отвращаю лицо свое от ваших курений; утомлен я вашими жертвами, ненавистны мне ваши Костры и торжества. Омойте себя и содержите себя в чистоте, оставьте злобность ваших помыслов, ибо я вижу их, перестаньте творить зло, научитесь творить благо, ищите справедливости, помогайте притесненному, судите сирого по невинности его и защищайте вдову“. Речь пророка переходила от одного доброго дела к другому, еще более угодному господу, и в качестве наивысшего проявления милосердия он указал на защиту вдовицы. И самим святым духом указано нам следовать правилу „Защищайте вдовицу“, ибо, став ею, женщина не может защищать себя, как мы уже об этом говорили, и все преследуют ее. Дело это столь угодно богу, что пророк прибавляет к приведенному еще следующие слова: „И если вы сотворите сие, придите и докажите мне это“. И, пользуясь разрешением, которое дал праведникам всевышний докладывать ему, что они совершили благо, отвратились от зла, помогали угнетенному, заботились о сиротах и защищали вдов, Иов и смог обелить себя перед богом от обвинений, кои в пререканиях с ним возвели на него враги, именуя его предерзостным и безбожным. В XXXI главе он говорит: „Отказывал ли я нуждающимся в их просьбе и томил ли глаза вдовы?“, что вполне согласуется со сказанным мною выше, ибо это то же, что сказать: „Так как она нема, она не может изъясняться словами и лишь взглядом выражает нужды свои“. Дословный перевод еврейского текста гласит: „Или истощил глаза вдовицы“, ибо в этом повинен не обращающий внимания на того, кто одним взглядом просит у него помощи, не будучи в состоянии выразить просьбу свою словами.

– Этому горю они пособляют, заделываясь дуэньями. Стоит вдове сделаться таковой, как на нее нападает такая говорливость, что она с успехом могла бы поделиться ею со всеми немтырями и подкинуть некую толику слов заикам и молчальникам. Покойного супруга они обзывают падалью. Ты только подумай, что это за народ! Раз человек не может ни помогать им, ни присматривать или следить за ними, они говорят, что он падаль. Любопытно было бы узнать, как они отзывались о нем, когда он был жив.

– Это, – сказал я, – злодейство, которое действительно встречается у некоторых, но, вообще-то говоря, овдовевшая женщина оказывается беспомощной и такой, какой мы видим эту несчастную. Дайте мне, – обратился я к старику, – оплакать ее горе и присоединить мои слезы к слезам этих женщин.

Старик не без раздражения отозвался:

– Теперь ты еще проливать слезы вздумал? Не хватало тебе похваляться своей ученостью и выставлять напоказ, что ты зело начитан в богословии, а между тем тебе всего-навсего надо было быть осмотрительным. Ты не хочешь ждать, чтобы я разъяснил тебе истинное положение вещей, для того чтобы высказывать о них свое скоропалительное суждение. А впрочем, кто в силах удержать заранее обдуманные слова, уже готовые сорваться с языка? Не больно они глубоки, но большего ты – не знаешь, и, не подвернись эта вдова, вся твоя ученость осталась бы у тебя в брюхе. Не тот философ, кто знает те или иные вещи, а тот, кто способен их сделать, как не тот богат, кто знает, где находится сокровище, а тот, кто прилагает усилия, чтобы выкопать его наружу. Да и последний лишь тогда достоин именоваться философом, если правильно распоряжается добытым богатством. Велика важность, что ты можешь припомнить прибаутку-другую или два-три общих места, если у тебя не хватает ума применить их на деле. Прислушайся, и ты поймешь, что вдова эта, которая снаружи кажется живым трупом, в душе своей поет радостное аллилуйя. Пусть вдовьи покрывала ее черны, но мысли ее зелены и безрассудны. Ты видишь, что помещение это содержится в темноте и лица у женщин прикрыты плащами? Это сделано для того, чтобы их не могли разглядеть, а так, гнусавя, плюясь, сморкаясь и подражая всхлипываниям, они учиняют фальшивое оплакивание домочадцам, меж тем как глаза их остаются сухими, как трут. Ты хочешь утешить их? Тогда оставь их одних, и они пустятся в пляс, едва заметят, что никто за ними не наблюдает. Тут не замедлят вмешаться подруги: „Хотите остаться одной? Как можно, чтобы такие драгоценные качества пропадали втуне? Вас еще оценят мужчины. Вы знаете такого-то? Когда у вас притупится горечь разлуки с тем, кто теперь в раю…“ А другая: „Вы многим обязаны дону Педро, который оказал вам множество услуг в этих печальных обстоятельствах. Мне даже в голову пришла одна мысль… И в самом деле, если бы что-либо получилось… Вы так молоды, вам все равно придется…“ И тогда вдовица с застегнутым на все пуговицы взглядом и запористым ртом процедит: „Не время сейчас толковать об этом. Все в руках божьих. Он сделает то, что сочтет нужным“. И заметьте еще, что в день кончины супруга вдова ест куда больше обычного, ибо, чтобы подкрепить ее, всякий приходящий считает своим долгом дать ей выпить глоток или съесть кусок чего-нибудь. Вдова ест и неизменно вздыхает: „Вся пища для меня теперь яд. – А затем, продолжая жевать: – Разве можно этим помочь горькой вдове, привыкшей делить пополам хлеб насущный и все прочее со своим мужем? Теперь ей придется все есть одной, не делясь ничем с кем бы то ни было“. Теперь посуди сам, насколько уместны при таком положении вещей твои восклицания.

Не успел старик произнести эти слова, как слух наш привлекли пьяные крики и шум бурлящей толпы. Мы вышли посмотреть, что случилось, и увидели альгуасила, который, держа в руке обломок своего жезла, без шляпы и плаща, с подбитым носом и изодранным воротом, громко взывая к королю и правосудию, преследовал вора, который в поисках церкви – впрочем, отнюдь не с душеспасительной целью – убегал от него с той исключительной стремительностью, которую требовали от него щекотливое его положение и страх перед возмездием.

Сзади остался писец. Он был весь в грязи, держал в левой руке свои письменные принадлежности и что-то строчил на колене. Его окружала толпа. Я обратил внимание, что ничто не вырастает так быстро за столь короткое время, как провинность, когда за описание ее берется писец, ибо за какой-нибудь миг он уже заполнил целую стопу бумаги.

Я поинтересовался причиной переполоха. Мне сказали, что убегавший был приятелем альгуасила и поведал последнему какую-то тайну с сильным уголовным душком» и тот, не желая, чтобы кто-либо другой занялся этим делом, почел за благо арестовать своего дружка. Последний вырвался из его рук и изрядно отмутузил его, но, видя, что на шум собирается народ, пустился удирать во все лопатки, дабы отчитаться в своих деяниях перед алтарем.

Писец составлял акт, между тем как альгуасил с фискалами (кои являются ищейками палача и с лаем следуют за преступником) неслись за ним, не будучи в состоянии его нагнать. Вор, надо полагать, отличался великой прытью, если его не были в состоянии нагнать легавые, которые носятся быстрее ветра.

– Чем сможет вознаградить государство рвение этого альгуасила, если, ради того чтобы жизнь, честь и имущество наши не страдали, он подверг опасности свою личность? Он многого заслужил перед богом и людьми. Гляди, как, несмотря на раны и побои, он гонится за преступником, дабы убрать из этого мирного городка посягателя на благополучие горожан.

– Довольно, – сказал старик, – ибо, если тебя не остановить, разглагольствований у тебя на целый день хватит. Знай, что альгуасил этот преследует вора и старается его поймать отнюдь не ради блага всех и каждого, а потому, что, видя, как все на него смотрят, никак не может стерпеть, чтобы кто-либо дал ему очков вперед по части обирания, а посему пришпоривает себя, чтобы догнать его. В том же, что альгуасил хотел забрать своего дружка, раз он был преступен, я греха не вижу, ибо при этом он свою сыть ел; более того, я считаю, что он поступил правильно и справедливо, ибо всякий лиходей и преступник, кем бы он ни был, – пища для альгуасила и невозбранно ему питаться ею. С кнута и каторги получают альгуасилы свои доходы, а на виселице зарабатывают себе ренту. Для них, как и для ада, добродетельный год все равно что неурожайный, и я прямо не могу понять, как столь ненавидящий их мир им в досаду нарочно не ударится в добродетель на годик. Ничего себе служебка, доходы от которой извлекаются из того же источника, что и доходы Вельзевула.

– Вот ты не доверяешь альгуасилам, а что ты скажешь о писцах, которые заводят дела на основании показаний свидетелей?

– Шутишь, – ответил он. – Попадался ли тебе когда альгуасил без писца? Конечно, нет. Ибо когда альгуасилы идут промышлять себе на обед, дабы не отправлять задержанного в тюрьму без повода, даже если он ни в чем не повинен, они всюду таскают за собой писца, который живенько ему этот повод сварганит. И если даже такой несчастный бел как снег, писец тут как тут, чтобы его очернить, а в свидетелях никогда недостатка не бывает, их найдется столько же, сколько капель чернил в чернильнице. В большинстве случаев не кто иной, как Алчность, стоит за спиной дурного судьи, вручает им перо и допрашивает их. Коли кто из них и говорит правду, то записывают их слова так, как это нужно писцу, а прочитывают им то, что они на самом деле сказали. Если и впредь все на свете будет идти таким же порядком, куда лучше было бы не свидетелей заставлять клясться богу и кресту, что они будут отвечать истинную правду на все, что их спросят, а постановить, чтобы свидетели брали присягу с писцов, что они будут записывать в точности все, что им скажут свидетели. Есть, конечно, много порядочных писцов и честных альгуасилов, но сама-то служба у них такого свойства, что поступает с хорошими людьми точно так, как море с утопленниками, коих оно не терпит и через три дня выбрасывает на берег. Мне кажется правильным, что писец верхом на коне и альгуасил в плаще и шляпе освящают, как это могло бы сделать крещение, те плети, которые всыпают шеренге воров, но печально то, что когда герольд возглашает: «Людям сим за воровство», эхо этих слов отдается в жезле альгуасила и в пере писца.

Он бы еще много наговорил, если бы речь ему не перебило появление кареты, в коей восседал некий богач, настолько преисполненный сознанием своего величья, что, казалось, он выдавливает его из себя и старается распространить даже на четверку своих коней, судя по степенности их аллюра.

Держался он очень прямо, словно насаженный на вертел, щурил глаза и скупился на взгляды, был бережлив со всеми на приветствия, зарывал лицо в расширявшийся кверху воротник, казавшийся бумажным парусом, и, по-видимому, был настолько поглощен размышлениями, что уже не знал, куда повернуться, чтобы сделать поклон или протянуть руку к шляпе, дабы приподнять ее, так что последняя казалась приросшей к его голове, столь неохотно она с ней расставалась.

Карету окружала толпа слуг, нанятых хитростью, живущих обещаниями и поддерживаемых надеждой. В торжественной процессии этой участвовали и кредиторы, средства которых пошли на поддержание этой пышности. Вместе с богачом в карете ехал и забавлявший его шут.

– Для тебя, видно, был создан мир, – воскликнул я, едва его увидел, – для тебя, что живешь беззаботно в праздности и роскоши. О, сколь разумно употреблено сие богатство! Что за блеск! И как ярко свидетельствует он о высокородности сего дворянина.

– Все, что ты вообразил, – чепуха, – сказал старик, – и ложь, что ты говоришь. Единственно, в чем ты не ошибся, это то, что мир создан для таких. А справедливо это потому, что мир – это страдание и суета, а этот вот – воплощенная суета и безумство. Взгляни на этих коней. Они уничтожают не только солому и овес, но губят еще и того, кто поставляет их в долг хозяину, который и одежду-то свою носит лишь из-за любезности кредиторов.

Хитрости, благодаря которым ему удается есть, стоят ему больше труда, чем если бы он руками своими добывал себе пропитание. Видишь ли этого шута? Обрати внимание, что в качестве последнего у него тот самый человек, что содержит его и дает ему все, что у него есть. Видел ли ты у кого более жалкое положение, чем у этих богачей, кои только и знают, что покупают лживые похвалы и тратят свои деньги на лжесвидетелей? У этого вот лицо расплылось в улыбке, потому что жулик шут заверил его, что нет принца, который сравнялся бы с ним, и что все прочие перед ним все равно что простые слуги перед своим господином, и он в это поверил. В сущности, разница между ними не так велика – богач забавляется шутом, а шут забавляется богачом, ибо тот принимает за чистую монету все, что он ему врет.

В это время на улице появилась красавица, мимоходом увлекая все обращенные на нее взоры и наполняя желанием сердца. Шла она с притворно рассеянным видом, прикрывая лицо свое перед теми, кто успел в него заглянуть, и открывая тем, кто его пока не заметил. Она то являла его сквозь тонкое покрывало, то прятала под навесом спущенной на лоб мантильи. То среди развевающихся покрывал, словно молнией, озаряла вспышкой лица, то, как бы показывая всего лишь карту из своей игры, оставляла неприкрытым один только глаз и, наполовину спрятав лицо, обнажала лишь самую малость щеки. Волосы у нее на висках свивались в кольца, словно в смертной муке, лицо являло снег, розы и пурпур, прекрасно ужившиеся между собой, поскольку кто избрал себе выю, кто уста, а кто ланиты. Влажные сверкающие зубы и ручки время от времени снежным пятном ложились на ее черную мантилью, воспламеняя сердца; осанка ее и походка возбуждали любострастные помыслы. Она шла, сверкая драгоценностями, не купленными, а полученными в дар.

Я увидел ее и, покоряясь влечению естества, попытался пойти за нею, как и все прочие, и, если бы не напал на того седовласого старца, так бы и сделал. Я отступил на несколько шагов назад и воскликнул:

– Тот, кто не любит прекрасную женщину всеми пятью своими чувствами, не ценит того, что с таким тщанием и так совершенно сотворила природа. Счастлив, кому выпадает удача напасть на такую, и мудро поступает тот, кто до конца использует этот случай. Какое из чувств не отдыхает, созерцая красоту женщины, которая рождена была для того, чтобы мужчины ее любили.

Любовь, обретшая взаимность, отвлекает нас от всех дел земных, кои она предает забвению, как пустые и недостойные внимания. О, сколь откровенно прекрасны эти глаза! Сколь осторожен этот взгляд, опасающийся, как бы свободная и независимая душа не совершила опрометчивого шага! Что за черные брови и белоснежное чело, так прекрасно взаимооттеняющие противоположность своей окраски! Что за ланиты, где кровь, смешанная с молоком, порождает столь ласкающий взор румянец! Что за алые уста, скрывающие жемчужины, которые осторожно приоткрывает смех! Что за шея! Что за руки! Что за стан! Всё они способны довести человека до погибели и одновременно служить ему самым красноречивым оправданием.

– А что иное делать юности, как не болтать языком, а чувственности – как не предаваться желаниям? – воскликнул старец. – Нелегко тебе жить, если ты всякий раз таким вот образом закусываешь удила. Невеселая была твоя жизнь, если все, на что ты способен, – это разевать рот от изумления. До сих пор я считал тебя слепым, но теперь вижу, что ты вдобавок еще и безумен. Надо полагать, что ты и по сей день еще не знаешь, на что господь бог дал тебе глаза и каково их назначение. Их дело – видеть, а разума – судить и выбирать, а ты делаешь все как раз наоборот или не делаешь ничего, что еще хуже. Если ты доверишь одним глазам, ты тысячу раз попадешь впросак, будешь принимать горы за небо, а великое за малое, ибо дальность или близость предмета могут ввести наш глаз в заблуждение. Какая полноводная река не насмехается над этим чувством, если для того, чтобы понять, куда она течет, нам приходится бросить в нее соломинку или ветку. Только что перед нами промелькнуло некое видение, которое произвело на тебя большое впечатление. Вчера эта женщина легла спать уродиной, а сегодня благодаря своему искусству встала красавицей. Да будет тебе известно, что части тела, которые женщины прежде всего украшают, когда просыпаются, это их лица, груди и руки, и все прочее идет уже потом. Все, что ты видишь на ней, – все из лавки, а не свое. Видишь эти волосы? Куплены, а не отрощены; брови, верно, черноту свою приобрели от сажи, а не от природы; и если бы носы создавали себе так же, как создают брови, у этой бы носа вовсе не было. Зубы, что ты видишь, и рот были черны, как чернильница, а от всяких порошков последний превратился в песочницу. Сера из ушей перешла ей на губы, и, если бы их поджечь, от них понесло бы адским духом. Руки? Все то, что кажется белым, всего лишь след притираний. Ну и зрелище, когда женщина, желающая на следующий день блеснуть во всей красе, покрывает себя с вечера всякими мазями, а лицо свое превращает в корзину с коринкой, чтобы наутро заняться его размалевываньем! Не то же ли это самое, что видеть уродину или старуху, желающую, подобно маркизу де Вильене,[209] выйти омоложенной и сияющей красотой из колбы? Ты любуешься ею? Но знай, что ничто, что ты видишь, не принадлежит ей. Если бы она умыла себе лицо, ты бы ее не узнал. Поверь мне, нет ничего на свете подвергающегося более тщательной обработке, нежели кожа красивой женщины, из-за которой тратятся, сушат и плавят большее количество белил, чем она носит юбок, так мало уверена она в своих чарах. Когда женщины хотят прельстить чье-либо обоняние, они немедленно ставят себя под покровительство всяких душистых лепешек, курильниц и ароматических настоек, а потные ноги прячут свою вонь в туфельках, продушенных амброй. Говорю тебе, что чувства наши понятия не имеют о том, что такое женщина, и пресыщены тем, чем она хочет казаться. Если ты целуешь ее, ты мараешь себе губы, если обнимаешь – сжимаешь лишь доску и вминаешь картонные выпуклости; если ложишься с ней в постель, половина ее роста остается под кроватью вместе с высокими каблуками ее башмаков; если преследуешь ее, ты утомляешься; если добиваешься ее, она стесняет тебя во всем; если содержишь ее, она тебя разоряет; если ты бросаешь ее, она преследует тебя, если ты полюбишь ее, она тебя бросает. Объясни мне, чем она хороша, и вникни в это животное, гордость которого проистекает единственно от нашей слабости, власть – от наших потребностей (а уж куда бы лучше было, если бы они оставались подавленными, нежели удовлетворенными), и тогда тебе ясно станет все твое безумие. Посмотри на нее во время ее месячных, и она внушит тебе отвращение. А когда это недомогание ее пройдет, вспомни, что она его имела и будет еще иметь, и тебя приведет в ужас то, что тебя влюбляло, и стыдно станет тебе сходить с ума по вещам, которые в любой деревянной статуе выглядят менее тошнотворно.

Взор мой остановила огромная и беспорядочная толпа, от которой отделилась чудовищная, похожая на пугало фигура. Лицо у нее было ужасно и все покрыто мелкими морщинами. Колосс протянул руку, которая показалась мне непомерной длины. Разинув огромную пасть, походившую скорее на пещеру, он крикнул:

– Эй там! Пошевеливайся! Проходи по одному!

Не успел он произнести эти слова, как из толпы, стоявшей по ту сторону от него, отделилось несколько человек и перешло по сю сторону. Стоило им пройти под тенью его руки, как в них творилась столь разительная перемена, что все это показалось мне волшебством. Я не мог ничего узнать.

«Ничего себе рука, – сказал я про себя, – чудеса да и только!»

Старик прочистил себе глаза от гноя и, увидев мое смущение, разразился беззубым хохотом, отчего щеки его избороздились глубокими морщинами. Казалось, его сотрясают рыдания:

– Женщина там была изысканнее сонета, спокойнее морской глади, целомудренна до мозга костей и укрыта плащом от нескромных взоров! Перейдя сюда, она дала себе волю: дерзко раскрыла свое нутро и взорами вливает похоть в этих юнцов, – рот ее не устает призывно чмокать, глаза – подмигивать, а руки – взбивать волосы.

– Что случилось с тобой, несчастная, – промолвил я, – не тебя ли я видел на той стороне?

– Ее, точно, – произнес старик и принялся кашлять и отхаркиваться. – Ее, и никого другого. Но в уловках своих она упражняется под рукой.

– А тот вот, кто был так тщательно одет и вместе с тем выглядел так скромно в своем плаще без капюшона? У него было такое сосредоточенное выражение, взгляд его был так печален, а речь звучала так застенчиво и вежливо, что он внушал всеобщее почтение и уважение. Неужто он и там занимался мошенничеством и лихоимством, – осведомился я, – ловил и там всех нуждающихся, коим строил западни, и вечно высматривал, где бы поживиться и где бы нагреть руки?

– Я говорил тебе уже, что это он проделывает под рукой.

– Черт бы побрал эту руку, которая позволяет творить подобные беззакония! А этот, что только и знает, что пишет любовные записочки, соблазняет невинность, приводит ее к падению и губит женскую честь, я видел его, когда он только приближался к руке, – выглядел он человеком достойным и вид имел самый степенный.

– Ничего удивительного, шашнями своими он занимался под рукой, – ответствовал мне мой воспитатель.

– А того, кто здесь способствует ссорам, разжигает споры, растравляет старые обиды, обостряет раздоры, укрепляет неуступчивость и вдыхает новую жизнь в забытые распри, я видел там совершенно другим: он рылся в книгах, изучал законы, осведомлялся о правах, составлял прошения и давал советы. Как мне согласовать эти противоположности?

– Обо всем этом я тебе уже говорил, – отозвался почтенный старец. – Все это он проделывает под рукой, и нужды нет, что это расходится с тем, что он проповедует. Посмотри на этого мужа, коего по ту сторону великана ты видел степенно разъезжающим на муле. Одет он был в длинную куртку с накидкой, шею его окружал белоснежный воротник, руки были в перчатках, и в них он держал пачки рецептов. Направо и налево он раздавал невинные сиропы. А здесь он сидит уже на василиске, на нем броня с наручами и железные перчатки. Он сражает людей кинжалом тифозной горячки, приканчивая жизни, кои там он якобы старался спасти. Здесь он всячески растягивает болезни, для того чтобы выжать из своего пациента все возможное, между тем как там он лицемерно утверждал, что совесть не позволяет ему принимать плату за свои посещения. А теперь погляди-ка на того мерзостного придворного, вечного спутника баловней судьбы, который там, на глазах у министра, изучал чужие приемы низкопоклонства, стремясь их переплюнуть и доводя самоуничижение до стирания себя с лица земли; поклоны он ухитрялся отвешивать столь низкие, дабы придать им больше почтительности, что всякий раз чуть не простирался ниц. Разве ты не видел, как он вечно склонял голову, словно готовился принять благословение, такой смиренный, что, казалось, он способен был, наподобие Гуадианы,[210] исчезнуть под землей? Не слышал громогласное аминь, которое, опережая всех прочих разбойников, он произносил всякий раз, как его покровитель что-либо утверждал или отрицал? Теперь обрати внимание, как по сю сторону руки он перемывает косточки своему патрону, как осыпает его насмешками, как громоздит над его головой проклятия, как обманывает его, как в ужимки и рожи перетолковывает все рабские ухищрения лести, озабоченное выражение лица и мелкие заискивания сочувственно повиливающей бороды и ухмыляющегося рыла. Видел ли ты там этого муженька, криками оглашавшего весь околоток: «Закройте же дверь! С чего это открыли окно? На кой ляд мне карета? Я ем не где-нибудь, а у себя дома. Помалкивайте и убирайтесь, я знаю, что делаю», и прочее в том же духе – все, выдержанное в самом хмуром представлении о чести. А теперь посмотри, как под рукой он бесстыдно расхваливает склонность к уединению своей супруги. Взгляни, как легко усыпить его бдительность заманчивым обещанием или посулом (если такое ему посулят) какой-нибудь выгодной сделки; как о возвращении своем домой он оповещает не звоном в колокольчик, а кашлем, слышным уже за шесть улиц. Какие изумительные качества открывает он в том, что ему подают к столу, сколько почета усматривает в том, что может что-то сберечь! Сколько вещей мечтает он еще выпросить из того, что ему недостает, как подозрительно он относится к бедным и сколь высокого мнения он о богатых и тороватых. Как готов он хмурить брови, если ему попадается существо, у которого нет ни гроша за душой, и как плотно жмурится, если имеет дело с человеком, готовым пойти на жертвы. А видишь там негодяя-верзилу, выдающего себя за закадычного друга того женатого человека, с которым он обращается как родной брат, заботится о его здоровье, интересуется его тяжбами, готов его повсюду сопровождать и поддерживать? Но посмотри, что делает он под рукой. Кто умножает число его чад и ветвистых украшений на его челе? Послушай, что отвечает он соседу, упрекающему его за то, что он с гнусной целью ходит в дом, куда его пускают как друга, доверяют ему и в любое время готовы открыть ему дверь. Вот что он говорит: «Что, вы хотели бы, чтобы я ходил в дома, где бы меня поджидали с ружьем, не доверяли мне и куда бы меня не пускали? Это значило бы быть дураком; пусть то, что я так себя веду, и кажется вам низостью».

Я был поражен словами достойного старца и всем тем, что мне пришлось увидеть из тайной жизни света.

– Если люди поступают так, – подумал я вслух, – под прикрытием столь ничтожной пелены, как тень руки, как же они будут поступать под покровом тьмы более непроницаемой и охватывающей более значительные пространства?

И диковинным показалось мне еще то, что хоть тень от руки и незначительна, но покрывает она злодеяния бесчисленного количества людей, и под рукой творится бог весть что повсеместно и во всех отраслях человеческой деятельности.

Вижу, что сказанное относится и ко мне, пишущему эти строки. Ведь я заявил, что цель этих «Сновидений» лишь развлечение, а под рукой основательно намылил го-Лову тем, кому обещана была лишь подобающая им хвала.[211]

Тут старик обратился ко мне со следующими словами:

– Тебе необходимо отдохнуть, ибо такое переворачивание вверх дном всех наших представлений утомляет, и я боюсь, как бы у тебя не помутился рассудок. Успокойся немного, дабы то, что тебе остается узнать, пошло тебе на пользу и не было тебе слишком тягостно.

Я был в таком состоянии, что с превеликим удовольствием поддался усталости и его советам и бросился на Землю и в объятия Морфея.


Избранное

Избранное


Сон о преисподней | Избранное | Сон о смерти