на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



1

Завывала пурга. Поляну и строения на ней заносило снегом. Свирепый ветер сломал старую сосну, и она, падая, задела гумно. В это время на току, вокруг костра, разложенного в специально выкопанной яме, грелись люди. В гумне они и ночевали. Партизаны сами облюбовали это гумно — в небольшой лесной сторожке весь отряд разместиться не мог, там остались командиры, раненые солдаты-батарейцы, которым удалось отступить после того, как батарею накрыли немецкие снаряды, да крестьяне — кто постарше и слаб здоровьем.

В гумне были молодые. А где молодежь — там веселье даже в самые тяжелые, казалось бы, безысходные минуты.

…В лесничевке царили уныние и тоска. Может, даже отчаянье. Стонали раненые. Между ними тигром метался Бульба-Любецкий и крыл матом все на свете — немцев, бога, непогоду… Вчера попробовал выругать большевиков: «Довели Россию, такую их…» Но Антон Рудковский вызверился на него: «Ты — эсеровская контра! Да я тебя за такие слова!..» Великого террориста, стрелявшего в губернаторов и жандармов, называвшего в глаза дерьмом министров и генералов, ошеломил гнев командира отряда — крестьянина, матроса, — и он отступил, наверное, впервые, только примирительно буркнул: «Ну и эфиоп ты!» — и больше не трогал большевиков, да и анархистские взгляды свои на все, что происходит в России и в мире, высказывал не с тем безжалостным сарказмом, с каким когда-то высказывал самому Керенскому, а недавно, в день, когда началось немецкое наступление, — Богуновичу.

Крестьяне не та аудитория, чтобы говорить им о высокой политике вот так, с нигилистическим отрицанием всего и вся. Чего доброго, фанатик Рудковский не поймет и поставит к стенке. А вообще Бульбе нравились эти люди, простые, открытые, даже в таких условиях веселые. И Рудковский нравился, хотя и был вовсе не весел. Да и откуда взяться веселью? У самого Бульбы, человека, смеявшегося на суде, где ему выносили смертный приговор, настроение хуже некуда, такое было единственный раз, когда получил через друзей известие о смерти в тюрьме Нади.

Бульба признал, что Рудковского он уважает. За убежденность. За целеустремленность. Делал революцию. Создал первую коммуну. И перед немецким наступлением не растерялся. Еще когда «русское славное воинство» (без иронии Бульба не мог) разбегалось, обрадовавшись перемирию, Рудковский сколачивал партизанский отряд. Стратег, чертов сын. Самородок.

И теперь полон решимости бороться. И нет сомнения — будет бить немцев.

С такими ребятами можно «погулять» по белорусскому лесу, почистить свет от погани.

В свою очередь, Рудковский, зная по рассказам Богуновича биографию Бульбы-Любецкого, тоже не мог не уважать его. Считал полезным иметь такого помощника — образованного офицера, бесстрашного человека и в то же время по-мужицки свойского, без барских мух в носу. Вон как хлопцы полюбили его за два дня! Правда, излишне горячая голова и много анархизма. Но это не страшно, это, может, даже хорошо для партизанства. Лишь бы не вел эсеровской агитации. Тут нужно сразу поставить его на место!

Рудковский сидел за столом в углу и читал старую, трехнедельной давности «Правду», еще с резолюциями Третьего съезда Советов. Больше читать было нечего. Чтение отвлекало от тяжелых мыслей — о судьбе коммунаров, о судьбе Филиппа Калачика — где он? что с ним? — о судьбе революции — вон какая силища двинулась на Россию! Кто ее остановит, если армия действительно развалилась? Кроме того, газетой, как броневым щитом, он отгораживался от злых, ехидных замечаний Бульбы, в которых все-таки хватало если не открытой эсеровщины, то анархизма.

Один из раненых громко стонал, хотя, казалось, был он не из самых тяжелых.

Бульба остановился над ним, цыкнул:

— Тихо ты! Не скули! Нагоняешь тоску на всех добрых людей. Подумаешь, поцарапало тебе задницу. Не подставляй под немецкие осколки.

Солдат сквозь слезы ответил:

— Эх, гражданин командир! А еще называешь себя социалистом!

Назара проняло, что солдат упрекнул его вот так — вежливо, но с презрением к эсерству; видимо, образованный парень, возможно, большевик! За два дня командования батареей у Бульбы не было времени узнать людей, тем более их партийную принадлежность, не до того было. Он склонился над солдатом, чтобы безобидной шуткой загладить свою бестактность. Хотел сказать: «Прости, брат, я неудачно пошутил. Все мы стонем. Только каждый по-своему: я ругаюсь, Рудковский читает газету». Но от ног солдата потянуло гнойным смрадом. Назар отшатнулся.

Воздух в лесничевке был тяжелый.

Лесник, не за страх, а за совесть служивший графу Хадкевичу, сразу после революции удрал, боясь мести крестьян. Изба месяца три не отапливалась, поэтому печь, пока нагрелась, безжалостно дымила и прокурила все — стены, одежду, людей. В избе ночевало человек двадцать, из них половина раненые. Пахло кровью, потом. Почти все курили, но табака не хватало, и в него домешивали сухой мох, листья, оставшиеся зимовать на молодом дубке за хлевом. Словом, самых разных запахов в лесничевке хватало. Но вот такого, гнойного, пока что не было. А Бульба, не раз выносивший из немецкого тыла своих раненых разведчиков, хорошо помнил этот зловещий запах и знал, что это такое. Гангрена. Террорист, не отступавший перед любым врагом, растерянно замолчал, настроение у него совсем упало. Вырвалось с отчаяньем:

— Эх, напиться бы, такую его!

Рудковский оторвался от газеты, сказал спокойно:

— Напейся.

— Чего?

— Вон вода в ведре.

Удивленный Бульба остановился перед столом.

— А ты, матрос, юморист. Только напрасно не слушаешь меня. В разведку должен был ехать я! С Мустафой. Где твои разведчики? Если не оказались перебежчиками…

— Ну, это ты мне брось! — с гневным выражением на лице поднялся за столом командир отряда.

Двое разведчиков на лошадях были посланы в имение и в село вчера вечером — узнать о судьбе коммунаров, полка, о немецких силах. Прошла ночь, прошло еще полдня, а разведчики не вернулись. Рудковский переживал особенно. Он сам понимал, что стряслась беда. И, не веря в бога, молился: только бы они не попали в плен.

Уж лучше сразу пуля. Больно ему было не только как командиру: один из разведчиков, семнадцатилетний тезка Антон, — его племянник, сын сестры. Как посмотреть Анне в глаза? Она так просила его беречь сына.

…Сосна бухнула так, что в лесничевке показалось, будто на поляне ударила гаубица. Кто мог подняться, схватили винтовки, бросились к дверям. Вслед за выбежавшими поползли к открытым дверям раненые. Свирепый ветер бросил им в лица заряды колючего снега, завыл в печной трубе.

Первым сообразил, что случилось, лесоруб Герась Леска: он хорошо помнил, как падает спиленное или сломанное дерево.

— Гумно! Хлопцы! Накрыло гумно!

Рудковский, побелевший, прыгая через сугробы, побежал к гумну. Бульба-Любецкий не отставал от него.

Рудковский шептал:

— Ах, боже, одна беда не ходит.

Бульба сразу сообразил, что беда скорее всего невелика: сосна ударила по углу, примяла обветшавшую стену, но стропила осели на сложенную в гумне солому, и это не дало крыше обрушиться посередине, над током.

Крикнул:

— Живы вы там, хоробрые воины?

— Живы, — отозвался почти веселый голос.

— Черти! Слышь, командир, они еще смеются? А у нас душа в пятках. Эй вы, командир за вас богу молился.

Рудковский смутился:

— Ну, плетешь ты, капитан, черт знает что! Когда это я молился?

— Неважно когда. Главное, бог тебя слышит, хотя ты и большевик.

— Не мели чепуху!

— А я твой авторитет поднимаю…

Бульбу только зацепи, он в любой ситуации за словом в карман не полезет.

Рудковский властно скомандовал:

— В ворота не выходить! Выбирайтесь через крышу.

Парни начали вылезать по одному и скатывались с крыши в сугробы; их встречали смехом и шутками. Антона Рудковского все это веселье почти оскорбляло: ну что за беззаботность, когда положение — хуже не придумаешь. Назар Бульба лучше понимал людей и, хотя настроение у него было собачье, чудил напропалую и другим не давал унывать.

Для крестьян самое, наверно, тяжкое — сидеть без дела. Поэтому они охотно взялись за ремонт гумна, несмотря на стужу и метель.

Рудковский тоже решил, что только работа может отогнать тяжелые мысли, и тут же встал во главе строителей. Зазвенели пилы. Застучали топоры. Люди занялись делом.

А Бульба-Любецкий вдруг почувствовал себя лишним. Надо сказать, работать он умел: был, спасаясь от смертной казни, матросом, кочегаром, пастухом в Туркмении. Но за время войны ни разу не держал топора в руках. Отвык. А главное — не хотелось работать. Поймал себя на этом и на какое-то время ощутил, что он не нужен этим людям, которые с такой охотой валят лес, обтесывают жерди на стропила, разбирают старую стену и проломанную крышу. Почти со страхом подумал: на что же он годится? Убивать? У него и впрямь зудело внутри от желания вырваться на большак, разгромить немецкий обоз, захватить трофеи… шнапс…

Без дела пробирал холод, и Бульба вернулся в лесничевку. Здесь, в окружении раненых, ясно чувствуя гангренозный запах, Назар вдруг понял, что отчаянье его — от жалости к этим несчастным и к тем, кто остался навечно в окопах. Он подумал о Богуновиче. Где он? Что с ним? В плен Сергей сдаться не мог. Из тех, кто был в окопах, к отступающим батарейцам присоединилось всего два человека. Один рассказывал, что видел, как агитаторша выскочила с красным флагом навстречу немецким шеренгам и ее скосили пулеметы. К ней бросился командир полка…

Рассказывал солдат путано, но одному Назар верил: юная идеалистка могла пойти на такой риск, чтобы остановить немецких пролетариев в шинелях; за ней, конечно, бросился Сергей, не мог не броситься. Бульба представлял себе эту картину и стонал от боли. Только здесь, в лесничевке, он понял, как любил Богуновича. В грязи и крови безумного мира Сережа остался для него рыцарем с чистой душой. А как ему хотелось мира! Для людей. Для себя. Чуть ли не с кулаками налетел, когда он, Бульба, признался в намерении «погулять» по немецким тылам. Боялся перемирие нарушить. Да нарушили его не мы, мой друг. Политики. Кюльман или Троцкий… черт их знает кто. Политиков Бульба презирал. Всех… Монархистов. Социалистов. Анархистов.

Угнетала бездеятельность.

Чего ждет Рудковский? Надо же, в конце концов, помочь хотя бы этим несчастным, что, кое-как перебинтованные, лежат на полу, на соломе. Иначе гангрена может убить даже легкораненых. В местечке, наверное, есть какой-нибудь фельдшер. Нужно поискать! Батарейных коней привел он, Бульба, и у него есть право распоряжаться ими!

Назар, полный решимости, вышел из избы. На крыльце остановился, пораженный тишиной. Нет, пурга выла по-прежнему, гудел бор. Но не слышно ни пил, ни топоров, ни голосов. Даже жутковато сделалось от этой тишины. Сбежав с крыльца, он глянул на гумно и остановился, уже совсем ошеломленный. От гумна к избе двигалась странная процессия. Впереди партизан, как привидения, шли две женщины в заснеженных платках, в задубеневших кожухах. Шли они тяжело, изнуренно, будто несли на плечах гроб.

Одну женщину капитан узнал издали — хозяйка квартиры, где жил Богунович, жена начальника станции пани Альжбета. Видел ее много раз, наезжая к другу. Особенно подружились на свадьбе Богуновича и Миры. Его забавлял шляхетский гонор Альжбеты.

А вторая женщина? Кто вторая? Как будто тоже знакомая. Но вспомнить никак не мог. Только когда процессия приблизилась, Бульба вдруг узнал ее. Боже мой! Да это же та красавица и хохотушка, что была подружкой у невесты. С нею он целый вечер танцевал, ей, подвыпив, признавался в любви. А она, Стася, кокетничая, весело и звонко смеялась.

Но что с ней стало? К нему идет совсем старая женщина, изможденная, как после тяжелой болезни, с потухшими глазами. Альжбета, которая действительно в годах, поддерживает ее. А Стася, кажется, вот-вот осядет в снег.

Прошла, как слепая, — не узнала его. Альжбета только взглядом ответила на его учтивый полупоклон. А когда он попытался помочь Стасе — взял под другую руку, она затряслась вся и зло вырвала руку, лицо ее страдальчески передернулось.

Бульба растерялся: почему ей так неприятно его прикосновение? Почему партизаны идут, как на похоронах?

В таком молчании вошли в лесничевку. Набилась полная изба. Посадив Стасю на табурет у деревянной кровати, стоявшей в углу, Альжбета села у стола. Сбросила кожух, стянула платок с головы, начала тереть ладонями щеки. Озабоченно спросила:

— Не отморозила я щеки? — будто другой заботы не было. — Нет, щеки не отморозила. Руки отморозила. Пане Антоне, пусть принесет кто-нибудь снега. Растирайте мне руки, — протянула их Рудковскому, сидевшему напротив за столом, сказала шепотом, кивнув на Стасю: — А она, боюсь, ноги обморозила. Но она не даст растирать. Мой муж нашел ее в пакгаузе. Боже мой, какие звери! Какие звери!

Только после этих слов Назар Бульба-Любецкий понял, что случилось со Стасей. Он чуть не завыл от боли и гнева. Великий террорист был гуманистом и рыцарем: насилие над женщиной считал таким же преступлением, как угнетение целого народа. Приговор насильникам у него мог быть только один: смерть. Но что там еще учинили пришельцы? О чем они говорят — пани Альжбета и Рудковский?

— И сколько людей они удушили газом? — спрашивал командир отряда, белый как полотно.

— Ах, пане Антоне, никто точно не знает. Говорят, барон-пастор, пан Еган открыл ворота и, надев противогаз, выводил женщин… Но из мужчин… вышел ли кто? Говорят, солдаты отвезли на кладбище трое саней трупов…

— Они травили людей газом? — спросил Бульба почти шепотом, не сразу поверив тому, что услышал. Но нельзя было не верить, и он закричал во весь голос: — Они травили людей газами! Товарищи! Дорогие мои братья! Да чего же мы сидим здесь? Там травят газами… Там…

Партизаны и солдаты возмущенно загудели. Они готовы были идти вслед за Бульбой на любую, самую рискованную операцию. Но тут снова заговорила Альжбета:

— Это не все еще, пане Антоне. К моему Баранскасу приходила старая Калачиха, просила поговорить с баронами. Барон Артур держит в погребе пана Филиппа и пана поручика…

— Богуновича? Сережа жив? — так и подскочил Бульба.

— Кухарка Эльза передала сельчанам: барон Артур сказал, что их повесят, как большевиков, при всем народе, около церкви.

— А-а! Сто чертей! — простонал Бульба и, выхватив из ножен саблю, со свистом рассек ею воздух над головами людей. — Свобода или смерть!

— Что за мальчишество? — спокойно и строго одернул Рудковский разъяренного капитана.

Но Бульба гремел уже на весь дом:

— А ты что хочешь! Чтобы я сидел и вздыхал, когда какой-то тевтонский ублюдок собирается повесить моего друга?.. Докуда ждать? Корабли Балтийского флота, товарищ матрос, на помощь не придут, — и тут же обратился к Альжбете: — Подождите. Вы говорите — Артур? Какой Артур? Тот? Капитан русского Генерального штаба?

— Третьего сына у барона не было.

— Ах, паскуда титулованная! Ах, шулер! И почему я не пустил ему пулю в лоб за шулерство? Ну, гад, я тебя достану со дна морского! — и Рудковскому с сарказмом: — Может, и теперь, командир, будешь держать меня на печи? Так я тебе скажу…

— Не горячись. Дай подумать, — спокойно ответил Рудковский. Но послышались голоса:

— Чего там думать?

— Бить их, гадов, надо!

— Людей наших освободить!

— Мустафа! Где мой мешок?

Башкир ответил с печи, где отогревал простуженную спину:

— Мустафа спит твой мешок, ваша бродь. Несколько молодых прыснули со смеху. Но тут же смолкли. Внимание всех в избе привлекло другое.

На кровати лежал раненный в грудь солдат, самый тяжелый, всю ночь бредил. А в этот миг пришел в сознание. Сквозь туман боли и мук, сквозь страшные видения он различил женский облик — Стасю. Та сидела у его изголовья, далекая от всего, что творилось вокруг, ничего не слышала, ничего не воспринимала — полная опустошенность, более ужасная, чем у человека, которого после пыток ведут на виселицу.

Солдату, наверное, в этом женском облике привиделась мать, и он позвал совсем по-детски, слабым, но полным надежды голосом:

— Мама! Мама! Дай мне напиться.

Этот страдальческий голос услышала и Стася. Повернула к солдату голову, всмотрелась в его лицо. И вдруг быстро поднялась с табурета, склонилась над раненым, похукала на ладони и осторожно положила руки на его горячие щеки, погладила их.

— Родненький ты мой! Голубчик, что же это они с тобой сделали?

Из глаз ее брызнули слезы, крупные и горячие. Они капали солдату на лицо, на губы, он облизывал их запекшимся языком.

— Дайте же ему воды! — крикнула Стася охрипшим, но уже знакомым — своим — голосом.

Мужчины постарше, закрывая глаза шапками, выходили из избы. Бульба плакал не стыдясь. Рудковский и Альжбета смотрели на Стасю взволнованно, но обрадованно, они первые поняли, что слезы эти, материнская забота о раненом — ее очищение от грязного насилия, ее возрождение, возвращение к жизни.

Подали берестяной ковш с водой. Стася приподняла голову солдату и поила его.

— Пей, мой соколик, пей.

В избе появилась сестра милосердия. Рудковскому стало немного легче, хотя мучился другой мукой — за нее, за Стасю, и за свою любовь, которую матрос, искалеченный войной, по-юношески таил.

Альжбета удивлялась, как у них хватило сил дойти: в (поле ветер сбивал с ног, в лесу снег по колено. И к тому же — страх. Не за себя, за дочь, за Юстину. Пятрас, провожая ее, пообещал, что никуда не будет отлучаться из дому. Но его же могут принудить пойти на станцию. Правда, тех, кто изнасиловал Стасю, нет — ушли дальше, на восток. Но через станцию идут эшелоны. А если какой-нибудь задержится? Мать едва не теряла сознания. Понимая, что обратно в этот день и дойдет, а остаться ночевать не сможет, Альжбета еще в лесу, едва часовой подвел их к гумну, спросила у Рудковского, есть ли у них лошади.

— Мы вас подвезем… товарищ, — пообещал командир, не зная, как обращаться к этой пани.

Стасина забота о раненом на некоторое время заглушила и ее тревогу о дочери: верная завету, которому учили ее мать, потом пан ксендз, а потом учила жизнь — помочь ближнему в беде, Альжбета тоже забеспокоилась о раненых:

— Кормили вы их? Если есть из чего, я приготовлю обед.

Назар Бульба рвался спасать друга. Но план свой не стал выкладывать перед всем отрядом.

— Пошли, командир, потолкуем.

Советовались они недолго, спрятавшись от пурги и любопытных ушей в хлеву, где, мирно фыркая, хрустели сеном лошади. Минут через десять Бульба как одержимый ворвался в избу:

— Мустафа! Мешок! Бритву!

— Горит, да? — недовольно пробурчал башкир.

— Горит! Горит, батыев ты сын! В седле вылечишь свою задницу! Прошу прощения у дам.

— В седле? — У Мустафы загорелись глаза, башкир верил, что седлом можно вылечить все.

Бульба-Любецкий поспешно, без мыла, только смачивая щеки горячей водой, морщась от боли, соскреб трехдневную щетину. Потом достал из мешка немецкую офицерскую шинель. Померил. Осмотрел себя, брезгливо снял шинель, бросил на пол.

Нашел в своем мешке погоны полковника русской армии и приказал Мустафе пришить их к потертой, но еще элегантной русской офицерской шинели с меховой подкладкой. У Рудковского появилась недобрая мысль:

«Погончики хранит. Зачем? Запасливый. Все у него есть — иголка, нитки, спирт (вчера Бульба отдал бутыль спирта промывать раны). Смотри-ка — и гранаты! Немецкие. Мешок лежал на печи, а в нем гранаты. Рисковый. Вот эсеровская натура!»

Гранаты Бульба передал своему верному оруженосцу — Мустафе. Тот засунул их под ремень.

Тем временем на дворе запрягали лошадей,


предыдущая глава | Петроград-Брест | cледующая глава