Проскурин ПетрТайга Петр Лукич Проскурин ТАЙГА 1 Все началось с того, что в диких, малообследованных Медвежьих сопках исчез почтовый самолет с трехмесячной зарплатой рабочих леспромхозов, звероводческих совхозов ч других предприятий в верховьях Игрень-реки, и весть эта быстро распространилась по всей округе на сотни километров: назывались большие цифры-свыше миллиона рублей, а некоторые говорили о трех. Поиски с воздуха ничего не дали, и тот, кто хоть немного представлял себе Медвежьи сопки, не видел в этом ничего удивительного. Горный массив, захвативший сотни безлюдных квадратных километров, дикие, неприступные скалистые ущелья, распадки и склоны, тайга, заваленная вековым буреломом, метровыми снегами удивительной голубоватой чистоты, бездонные провалы, скрытые под той же слепящей и, казалось бы, совершенно безопасной, белизной, в которой каждая черточка осыпавшейся хвои слепит и радует - все-таки что-то живое, понятное, просто земное, тогда как эта сверхъестественная белизна была откуда-то из-за той грани, которую никогда не переступает живой человек, и живой зверь, и даже живая трава. Иван Рогачев, большой здоровый мужчина тридцати пяти лет, любивший пожить сладко и привольно, и особенно если это касалось второй, слабой половины, рода человеческого, лежал на деревянной широкой кровати в своем совершенно пустом доме и переживал. Его жену, молодую женщину двадцати семи лет, на прошлой неделе отправили на самолете в область, врачи открыли в ней какую-то непонятную болезнь, и теперь Иван Рогачев уже вторую неделю проводил в одиночестве. Характера он был общительного, широкого и доброго, и быть в одиночестве, одному есть, и растапливать печь, и стелить себе постель было для него чистым мучением. Так уж выпало, что, когда жена заболела (а Рогачев тайно любил свою Тасю и здорово ревновал), он взял отпуск, чтобы ухаживать за больной женой, первый за три года, до этого они отпуск с женой не брали (в этом, разумеется, был свой расчет - хотели взять сразу за три года и поехать на родину Рогачева, на материк, на Смоленщину). Отпуск ему неожиданно легко дали, хотя был самый сезон лесозаготовок, и рабочих не хватало. И вот теперь Рогачев, оказавшись совершенно не при деле, мучительно раздумывал, пойти ли завтра к мастеру и попросить наряд, или поехать в область, к жене в больницу, или выкинуть что-нибудь такое позаковыристей, он вспомнил, как перед вечером ходил в столовую, пытался подъехать к знакомой буфетчице, но попал, очевидно, не в добрую минуту, и буфетчица не приняла его заигрываний, и вот теперь он лежал и злился. Он был очень сердит на Зинку-буфетчицу, зная определенно, что она не обделяла своим радушием многих в поселке, а ему, здоровому, сильному, хорошо знавшему о своей мужской силе и привлекательности, она наотрез отказала, и он никак не мог этого стерпеть, он даже встал и, прошлепав босиком по настывшему полу, напился у порога ледяной воды и, несколько успокоившись, лег опять, сон не шел, лунные квадраты медленно передвигались по стене, побледнели и совсем истаяли, и тут в голову пришла замечательная, как ему показалось, мысль, он даже вскочил, обдумывая эту мысль со всех сторон, чего там, все проще простого, в Медвежьих сопках он не раз бывал и зимой, и летом, исходил их вдоль и поперек, бывало, до пятнадцати соболишек там брал, выкроив недельку-другую где-нибудь в разгар зимы. Тоже прибыльное дело, соболь в Медвежьих сопках красивый, крупный идет высшим сортом, ничего особого, если он на пару недель оторвется в тайгу, сколько раз так бывало, и жена не удерживала, наоборот, весело и домовито собирала его в дорогу. Рогачев довольно завозился в постели, вспоминая свою маленькую, крепко сбитую кареглазую жену. Он решил завтра же написать Тасе сразу два письма, собраться и к вечеру отмахать верст этак сорок на своих старых охотничьих лыжах, приняв решение, Иван Рогачев успокоился и сразу же уснул. Утро было ясное и морозное, придя утром завтракать в столовую, сложенную из смолистых крепких бревен (столовую рубили прошлым летом - бревенчатый дом с просторным залом и низкими потолками, длинным рядом столов, сбитых из крепких досок, деревянным высоким буфетом местного же производства), Рогачев плотно поел, выпил два стакана компота и, покосившись на засиженные мухами плакаты о технике безопасности, заговорщически подмигнул хмурой буфетчице, е грохотом передвигавшей ящики в своем углу и, как пить дать, жалевшей сейчас о своей вчерашней холодности к нему, Рогачеву. - Жалеешь, Зинок? Ну, признайся, жалеешь. - Помог бы лучше, чем зря языком-то чесать. Шлендрают тут всякие. Ничего тебе не перепадет, проваливай, видишь, товар принимаю. - И пожалеешь, да поздно уже, - притворно вздохнул Рогачев. - Еще чего жалеть, всех не пережалеешь, много тут вашего брата ходит, искоса метнула Зинка в сторону Рогачева любопытный, оценивающий взгляд. Свою-то заездил, в больницу свез? - Да нешто этим бабе можно повредить? - искренне удивился Иван Рогачев. - От этого она только распышнее. А ты погляди-ка вон на себя, Зинок, в буфете среди всякой сласти сидишь, а сама точно дрючок высушенный. Буфетчица разозлилась наконец по-настоящему и пошла на него грудью, схватив попавшееся под руку грязное полотенце. Рогачев выскочил на крыльцо, очень довольный, что вывел все-таки ее из себя. Дойти по морозцу до дому через поселок в другой конец было делом нескольких минут. Весь день до вечера Рогачев собирался, сосредоточенно и неторопливо, раза два еще сбегал в магазин и спать лег рано, спал крепко и без сновидений. Встал он затемно, вынес на крыльцо тяжелый, пуда в два с половиной, рюкзак, ружье, охотничьи лыжи, сходил к почте и опустил в ящик сразу два письма жене (почта была рядом, через три дома), потом, несмотря на сильный мороз, неторопливо покурил на крылечке, обдумывая, не упустил ли чего в сборах, затем крепко подпоясался, запер дом,сунул ключ в потайную щель, известную лишь ему да жене, и, навьючив на себя рюкзак и приладив винтовку, сунул широкие лыжи под мышку и тронулся. Было безветренно, и снег остро хрустел, а когда Рогачев вышел за поселок, рассветный мороз стал жечь сильнее, и у него мелькнула короткая мысль вернуться, он даже приостановился на минуту, но тут же двинулся дальше, говоря себе, что никто его в спину не гонит, но, думая так, он уже знал, что не вернется, какое-то ложное, но сильное чувство не позволило бы ему это сделать, Рогачев посерьезнел, и это опять вызывало нечто неприятное, это было словно в ощущении приближения тяжелой болезни или вообще какого-то большого перелома в жизни. Он шел ходко, ему явно некстати вспомнилось совсем уже далекое, еще с той довоенной поры, когда он был пятилетним мальчиком и были живы отец с матерью, вспомнились зубцы старой крепостной стены в древнем городе Смоленске, у которой отец любил с ним гулять, отец сильно подбрасывал его вверх длинными мосластыми руками и что-то говорил, улыбаясь, потом было лето и осень сорок первого года, грохот и стон умирающего города, из этой поры Рогачев помнил неясно, отрывочно, смутно. И мать и отец были связаны с подпольем, и оба были расстреляны, но это он уже хорошо помнит, тогда ему было уже восемь лет. Он помнит замученную весеннюю ночь, когда мать в темноте (он навсегда запомнил ее белое испуганное худое лицо с сумасшедшими глазами) быстро одела его и, выталкивая во двор через заднюю дверь, твердила быстрым сумасшедшим шепотом: - Беги! Беги! Беги, сынок! Милый, родной, скорей! Скорей! - Куда, мама? - спросил он тогда, оглушенный происходящим, улавливая в темноте какое-то бесшумное, напряженное движение в доме и замечая темную фигуру отца с автоматом у светлевшего пролома окна. Он не закричал и сразу подчинился матери и, замирая перед сырой весенней тьмой, побежал через двор к уборной, за которой знал дыру в заборе, унося на лице ощущение дрожащих, теплых рук матери, именно через них, через эти руки, все его маленькое тело впервые наполнилось животной, смертной тоской, и он, не останавливаясь, бежал и бежал, проваливаясь в какие-то ямы, лез через груды обломков и заборы и, наконец, обессилевший, забился под обломок стены в рухнувшем здании, и, размазывая слезы, начал безудержно, беззвучно плакать. И потом он уже больше никогда не видел ни отца, ни матери и лишь позднее, шестнадцатилетним парнем, уже будучи в ФЗО, узнал об их кончине. Захоронение их не было известно, и Рогачев, сидя перед усатым капитаном из КГБ, выслушал его рассказ в каком-то тягостном и замороженном состоянии, ему лишь хотелось как можно скорее вернуться в общежитие к ребятам. Когда рассказ капитана пришел к концу, Рогачев поблагодарил и, встретившись с внимательными глазами капитана, вышел из кабинета, все в том же заторможенном, отупелом состоянии, и, выйдя на улицу, тут же свернул в пустынный, безлюдный переулок, ему все казалось, что на него смотрят, отовсюду смотрят, и он не мог избавиться от этого ощущения. В тот день он плакал в последний раз в жизни, и ему все казалось, что на сердце ему кто-то сыплет колючую холодную пыль, в один час он перешагнул розовое поле детства и ступил в иной мир, в иное пространство и равновесие. Рогачев глубоко и растроганно вздохнул и, свернув с дороги, приладил лыжи, перед ним стояла снежная тайга, без конца и края, начинался звонкий от мороза февральский день, и солнце косо скользило по верхушкам самых высоких деревьев, Рогачев шел легко и свободно, плотно слежавшийся к концу зимы снег хорошо держал его и лишь изредка проседал под лыжней, вес мысли отошли от него, и он весь отдался свободному непрерывному движению, белой, оглушительной тишине, по-прежнему не было ни малейшего шевеления воздуха, и старые, высокие ели стояли часто, голые в полствола, почти совершенно закрывая небо. Часа через два он минул эту полосу, и начался лиственный лес, теперь уже с елями вперемежку, и сразу стал чувствоваться некрутой, непрерывный подъем, и небо посветлело и раздвинулось, голубое молодое сияние ударило в глаза, такое небо всегда бывает в конце февраля. Вскоре и ветер потянул со стороны сопок, безмолвно поднявших свои острые вершины, сиявшие впереди нестерпимой белизной, Рогачев старался не смотреть в их сторону. За день он останавливался лишь однажды, поесть, согреть и напиться чаю, и к ночи вышел к знакомой горной речке, густо поросшей по берегам ольхой и тальником. Он немного не рассчитал, и до заброшенной охотничьей избушки на берегу ему пришлось добираться уже в темноте, за весь день он не встретил на своем пути ни одного следа, вполне вероятно, что в эту зиму сюда никто из охотников не забредал, про себя он несколько удивился, здесь уже встречался соболь, цепочки его следов Рогачев пересекал перед вечером трижды. Расчистив от снега сколоченную из тесаных досок и расшатанную дверь, Рогачев поставил снаружи стоймя к стенд лыжи, затащил в избушку значительно потяжелевший к яечеру рюкзак и присел на голые нары, нащупав их по памяти: впервые за весь день, стащив шапку, он закурил. Огонек спички осветил черные бревенчатые стены с лохмотьями копоти в пазах, груду сухих сучьев у очага, сложенного из дикого камня, низкий бревенчатый потолок, тяжелую лавку и стол в углу, окна вообще не было. Не спеша докуривая и чувствуя, как отходят уставшие ноги, Рогачев посидел еще, отдыхая, затем стал быстро устраиваться. Разжег огонь, поставил таять снег, достал крупу и кусок сухого мяса, после бесконечной утомительной белизны глаза отдыхали, он сварил крупяной суп и приготовил место для спанья, воздух в избушке постепенно нагревался, но стены оставались холодными, и именно через эти стены к нему пришло чувство отъединения от всего остального мира, по еле слышно звучавшим стенам он понял, что мороз в ночь еще усиливается, он с жадным аппетитом съел суп и мясо, вычистил снегом котелок и поставил греть чай, дрова горели дружно и ярко, старый запас их был невелик, но на ночь, должно, хватит, Рогачев подбросил в огонь три полена потолще и с тяжелой, расслабляющей сонливостью в теле прошел к нарам, уже через силу бросил на нарзд полушубок и лег, заснул он еще в движении, когда ложился, и стал слышен уже один только негромкий голос огня в очаге, треснет перегоравший сучок, осыплется раскаленный уголь. Настывшие за зиму бревна в стенах постепенно прогревались изнутри, и потолок начинал сыреть. Рогачев спал крепко, несколько часов подряд на одном боку, и проснулся в самое начало рассвета от холода бодрым, отдохнувшим и, полежав минуты две, соображая, вскочил, принялся весело разводить погасший огонь. Камни очага были теплыми, и он задержался на них ладонями, посматривая на слабый огонек, постепенно набиравший силу. Поставив котелок на огонь, Рогачев вышел из избушки и задохнулся сухим, веселым морозом, тайга уже выступила из белесой, предрассветной мглы, и раскаленный восток взбух и придвинулся к земле, а дальше к северу снова отчетливо прорезались острые вершины сопок. Наверное, на все полсотни натянуло, подумал Рогачев, пряча в карманы застывшие руки и подергивая мускулами лица, сразу охваченного морозом. Ему хотелось увидеть момент восхода солнца, и он потоптался на месте, с неосознанным удовольствием чувствуя, что прочная и легкая оленья одежда хорошо держит тепло. Он громко и протяжно закричал, пораженный своим одиночеством, и, вслушиваясь в ответный гул тайги, бездумно засмеялся, вот пошел, и хорошо, хорошо, такого нигде больше не испытаешь, только здесь, на Севере, подумал он. Светлело с каждой минутой, деревья вокруг проступали в чистейшей тишине, краем показался огромный и бледный диск солнца, и Рогачев, весь напрягшись, ждал, пока колючий холодный сноп его лучей ударит в глаза, зажмурившись, он отвернулся, в глазах расходились черные круги. Он вернулся в избушку, позавтракал, затем, взяв маленький походный топорик, пополнил запас дров, на снегу вокруг избушки появилось живое кружево следов, и Рогачев, внезапно затосковав, все медлил и не решался отойти от места своего короткого ночлега в белую, нетронутую даль, но идти было нужно, и он, скользя по твердому насту, пересек речку, не торопясь поднялся по распадку между двумя сопками, редко поросшему ельником и березкой, и шел опять не останавливаясь до трех часов. Отмерив себе остановку у сломанной старой березы, он в начале четвертого с размаху остановился, так что снежная пыль веером поднялась над лыжней, сбросил рюкзак и стал готовить место для ночлега. Он выбрал отвесную каменистую скалу, расчистил у ее основания снег до самой земли, свалил две сухостойны, разрубил их и, перетащив к скале, разжег огонь, еще нужно было приготовить поесть, нарубить еловых лап для спанья, и Рогачев заторопился, силы ему было не занимать, и он работал споро и с удовольствием. Хотя он и устал, но его усталость была легкой, привычной как после обычного рабочего дня, и, уже засыпая после всех хлопот и чувствуя у себя на лице приятную теплоту от ровного огня, он подумал, что уже успел за эти два дня соскучиться по живому человеческому голосу, нужно было бы взять с собой собаку, но ведь ее нужно кормить, тут же сонно подумал он, окончательно засыпая. Слабое чувство тоски и подавленности от безмолвия осталось в нем и во сне, и в следующие третий, четвертый и пятый дни усилилось, Рогачев иногда даже останавливался и, освобождая уши от шапки, пытался уловить хотя бы какой-нибудь звук. В начале второй недели запас продуктов уменьшился вполовину, Рогачев исходил район Медвежьих сопок вдоль и поперек и успел до самых глаз зарасти черной, густой щетиной, пора уже было думать о возвращении, и он, радуясь предстоящей встрече с Тасей, довольно посмеивался. Пора, пора и домой, говорил он, кого это я удивлю своими подвигами, разве что буфетчицу Зинку, тайная мысль, которую он гнал от самого себя, найти останки разбившегося самолета - казалась теперь смешной, посреди всего этого огромного, бесконечного, равнодушного безмолвия. Нет, надо же подумать, захотел найти какой-то паршивый самолетишко среди этого страха, да тут тысячу лет будешь ползать, костей своих не соберешь, не то что самолет. И живность вся точно вымерла, хотя бы в насмешку баран какой завалящий попался или олешек, да ведь все словно вымерло, точно чума какая прошла или холера, один только раз и видел каменного соболя. Рогачев открыл глаза после полуночи от холода, поправил костер и теперь никак не мог заснуть, пялился в черное, с ледяными колкими звездами небо, думал о жене, теперь она уже дома наверняка, зря ее, наверное, в область и таскали, какая там болезнь, баба кровь с молоком, в ней каждая жилочка играет, Рогачев засопел, заворочался, вспомнив жену, так, блажь какая-то, что хочешь отыщут эти доктора, дайся только им в руки. Недаром он, Рогачев, за семь верст их обходит. Но дело не в этом. Вот вернется Таська домой, а его нет как нет, и на столе лежит путаная записка, и в ней сказано, что ему-де захотелось побродить по сопкам, ну, она подумает-подумает и пойдет с подружками в клуб, а в поселке полно молодых парней, голодных, как волки по весне. Долго ли перемигнуться да столковаться да, заслышав тихий стукоток в окошко, встать и откинуть крючок, а там разбирайся, как случилось, дело живое, горячее. Вот он тут загорает возле костра, а там небось... От такой невероятной, незаслуженной обиды Рогачев окончательно разволновался и расхотел спать, решив утром же, затемно возвращаться обратно, тем более что харчей оставалось ровно на шесть-семь дней, как раз впритык дойти, довольно накручивать и взвинчивать себя, ну даже нашел бы он эти миллионы, ну и что дальше? Куда бы он их дел? В банк не положишь, детям (которых, кстати, пока тоже нет) не оставишь по отходной, можно было, конечно, уехать с Таськой куда-нибудь к теплому морю и прокутить все в два-три года, было бы что вспомнить, да ведь кто в Тулу со своим самоваром ездит? Дурак дураком ты, Иван, герой без крылышек, больше ничего по такому случаю и не скажешь. Государству этот твой подвиг тоже не нужен, государство крутанет машинку, сколько хочешь миллионов отстучит, успевай мешки подставлять. А те несчастные миллиончики вместе с самолетом и одним-двумя бедолагами спишутся в графу убытка по случаю несчастья и суровой северной местности, и дело с концом, точка. И кончай бродить, каждый должен свое родимое дело знать, пахарь-ковыряй себе землю, слесарь-возись с железом, а если ты лесоруб - у тебя в руках тоже своя профессия, не хуже иных прочих. А пропавшие самолеты пусть ищут те, кто к этому делу приставлены, а то, пока ты геройства ищешь, собственную жену уведут, днем с огнем потом не вернешь. Настроившись таким образом, обрадованный и освобожденный от сомнений, Рогачев перед самым утром забылся коротким сном и еще затемно, точно от толчка, проснулся, быстро, без суеты собрался, позавтракал слегка, лишь только заглушил чуть-чуть чувство голода, чтобы легче было идти, и отправился в обратный путь. Тело было легким, по-молодому подобранным, он наметил себе путь напрямик и, пробежав километров пятнадцать под уклон, остановился поправить лыжи и, внезапно охваченный каким-то предчувствием, взял винтовку в руки. Это странное предчувствие опять хлынуло на него, когда он уже собирался двинуться дальше, и он долго и напряженно осматривался, затем пробежал немного назад, метров двести, и остановился как вкопанный, точно его лыжня пересекала другой, чужой след, который он при быстроте движения не заметил, по который все же каким-то образом отложился в нем и заставил его вернуться. Чудеса, подумал Рогачев, больше озадаченный, чем обрадованный, машинально отмечая про себя, что чужие лыжи чуть уже его собственных и короче, и что человек, видно, сильно устал и потому шел неровно, и что весил он немного и был небольшого роста. Надо же угораздить, сказал Рогачев, озадаченный еще больше тем, что неизвестный прошел недавно, ну, может, даже сегодня рано утром, и что шел он в сторону совершенно безлюдную и дикую, к юго-западному побережью, где лишь в периоды сельдяной путины можно было наткнуться на людей. Или он спятил, подумал Рогачев, даже ведь до пустых бараков не дотянет, верст шестьсот-семьсот с гаком придется отмахать. Рогачев находился в двойственном состоянии: во-первых, ему хотелось проследить, откуда и почему лыжня протянулась из безлюдных Медвежьих сопок и что там делал человек, а во-вторых, ему хотелось, несмотря на все ночные доводы, во что бы то ни стало пойти по следу, догнать незнакомца и убедиться своими глазами, что он есть на самом деле, существует, очень уж неожиданной была на этом нетронутом снегу лыжня. Рогачев пробежал по следу назад три километра, поднялся на склон высокой сопки и остановился в раздумье, лыжня огибала склон и терялась в редкой тайге, в распадине. По-прежнему ослепительно сияли снега, было безветренно и оглушительно тихо, глаза уже начинали побаливать, и Рогачев все время напряженно щурился. Он прикинул в уме, на сколько еще ему хватит продуктов, и решил, что дней пять вполне можно протянуть, он принадлежал по натуре к характерам сильным и не терпел неопределенности ни в чем, казалось, он чего-то не доделал, хотя бы мог. В той стороне, откуда тянулась лыжня, находилась самая глухая и непроходимая часть Медвежьих сопок, и было непонятно, что там мог делать человек, разве какой-нибудь отчаянный охотник из местного населения приходил пострелять соболей, соболь тут водился знатный. Рогачев тут же отбросил эту мысль: сезон давно кончился, еще с месяц назад областная газета писала о том, что план добычи мягкого золота, в том числе и соболей, выполнен на двести тридцать процентов. Хотя, конечно, и это ничего не значило, мог охотиться какой-нибудь сорвиголова-одиночка, но тогда какого черта его понесло к юго-западному побережью? Может, какое-нибудь кочевье? Хоть все равно, ни один охотник не решится идти на охоту почти за тысячу верст, здесь что-то не то. Рогачеву уже до невозможности хотелось размотать эту неожиданную загадку, и, так как он был твердо уверен, что больше сорока-пятидесяти километров в ту сторону, откуда тянулся след чужой лыжни, пройти невозможно, он решил потратить на это сегодняшний день и, поправив тощий мешок за спиной, пустился в путь, в остром предчувствии каких-то новых открытий и ощущений, подспудно в нем уже брезжила одна потаенная мысль, но он гнал ее, и она, возвращаясь, усиливалась, и Рогачев окончательно утвердился, что эта чужая лыжня связана с исчезнувшим самолетом, он бежал, разгорячившись, быстрее, не пропуская, однако, ни одной мелочи я пути. Мелькнула мимо молоденькая елочка под неправдоподобно огромной шапкой снега, он, отметив про себя остановку того, чужого, внимательно на ходу осмотрел снег кругом, не брошено ли чего. Скатываясь со склонов и замедляя движение на подъемах, Рогачев заметно напрягался (пройденное расстояние уже давало себя знать ощутимо) и километров через двадцать остановился: след лесенкой уходил круто вниз, в заросшее густой неровной тайгой ущелье. Солнце клонилось к вершинам сопок, и Рогачев видел сверху дружно заполнившую ущелье тайгу, равнодушно сиявшую под косым холодным солнцем, снегу-то, снегу там, безразлично и вяло подумал он и начал осторожно спускаться. Еще одна мысль мучила его, ведь должен же был тот чужой откуда-то прийти, несомненно, но откуда? Уже метров через двести, еще издали, Рогачев все понял, и сам удивился, как у него может так сильно биться сердце, перед ним было место крушения, узкая, сбитая силой падения самолета, проплешиной искалеченная тайга, куски покореженного железа и два изуродованных до неузнаваемости трупа, один почти перебитый пополам, со смятой головой, другой вообще как мешок с перемолотыми костями свисал с расщепленной пополам толстой ели метрах в пяти от земли, на той же высоте завис обломок самолета. Видать, тянули до последнего мгновения и почти дотянули до земли, помешали деревья, ну что бы ровная площадка, полянка какая-нибудь. Рогачев с ожесточением пнул попавшуюся под ноги корягу. Видать, надеялись до конца, думали выжить и ведь почти дотянули! Рогачев уже знал, что денег, если они даже уцелели в катастрофе, здесь больше нет, тот, чужой, побывал тут, и то, что тот, чужой, до сих пор незнакомый и глубоко безразличный ему человек, не позаботился о трупах, бросив останки летчиков на произвол равнодушному безмолвию, как бы празднующему свое превосходство (окружающую его тайгу и белое безмолвие снега Рогачев теперь воспринимал как нечто одушевленное и враждебное), на съедение таежному зверзо и птице, обожгло его, Рогачева, незлобивого, общительного н жизнерадостного человека, ненавистью к тому неизвестному. Рогачев затравленно озирался в беззвучном сумраке глубокого ущелья, пораженный не только разрушительной силой маленького самолета, смерть пахнула ему в сердце, последний час, последняя минута людей, еще думавших долго жить, но помышляющих о смертном часе, в какой-то момент ему послышался крик, метнувшийся по елям и застрявший в толстом метровом снегу. Освободившись от лыж, поставив рядом с ними ружье и сбросив мешок, Рогачев внимательно и подробно исследовал место катастрофы, стараясь все запомнить, иногда проваливаясь в снежные наносы с головой и отчаянно ругаясь, мертвых летчиков, вернее, то, что от них осталось, он собрал вместе, их останки замерзли и стучали, как камни, но они были легче камней, и Рогачев машинально отметил это про себя. Он вырыл в снегу яму, сложил в нее останки и, пользуясь топором, завалил их валежником, сверху приладил длинный шест с большой тряпкой на конце, примотав ее найденной проволокой намертво, остатки комбинезонов на летчиках смерзлись от крови и прикипели к телу, он не стал отдирать их и отыскивать какие-либо бумаги. Выбившись окончательно из сил, измученный близостью этих изуродованных, совсем еще недавно молодых и сильных тел и невозможностью помочь и изменить что-либо, Рогачев собрал немного валежника и нагрел кипятку, вяло пожевал сухого мяса, нужно было торопиться, след чужой лыжни не шел из головы. Хотя было уже поздно и лучше было остаться в ущелье на ночлег, Рогачев решил во что бы то ни стало сегодня вернуться к тому месту, где его лыжня впервые пересекла чужой след, и поэтому через силу, тяжело, надсадно, отдыхая на особо крутых местах, он выбрался из ущелья и, не останавливаясь, повернул назад, предварительно замотав лицо теплым шарфом и оставив лишь узкую щель для глаз. Мороз к вечеру усилился, и встречный ветер жег, сопки на западе, охваченные предзакатным огнем, горели в таком ожесточенном холоде, что Рогачев нет-нет да и поглядывал на них украдкой, чем-то смутно встревоженный. 2 Погоню за собой Горяев почувствовал на вторые, вернее третьи сутки, хотя вокруг беззвучно, как и вчера, расстилалась слепая вездесущая белизна, остановившись вчера для очередной передышки и оглянувшись назад, на уменьшившиеся проклятые сопки, из каменных объятий которых он наконец вырвался, Горяев сначала не поверил, решил, что ему просто мерещится, слишком напряжены были нервы, не только от невероятной удачи, но и от мыслей, охвативших в цепкое кольцо позже, случившееся представилось ему с другой стороны, и его впервые пробрала тоскливая дрожь. Жил себе, как все люди, работал, находилось время и на спирт, и на баб, и вот теперь у него за спиной в рюкзаке десять тысяч в крупных купюрах, в банковской упаковке, остальное (он даже боится представить себе эту цифру) надежно упрятано в резиновом мешке в приметном месте, известном ему одному. Ну, дело сделано, допустим, и что дальше, что ему делать дальше с этакимто богатством? Да ничего, тут же постарался он успокоить разгоряченные мысли. Только бы добраться до места, не вызвав подозрений, ненадежней упрятать взятые с собой деньги, о сберкассе пока думать нечего, надо затаиться и выждать, уляжется шумиха, вызванная исчезновением самолета, утихнут страсти, схлынет острота, а там дело покажет. Всегда можно затеряться, не здесь, конечно, где каждый человек наперечет, зато уж потом он поживет в свое удовольствие, один раз за всю жизнь, пусть теперь другие осваивают этот дикий Север, он и без того отдал ему больше шести лет, раз ему сверкнула сумасшедшая удача, можно и пожить по-человечески. Все эти несвязанные мысли промелькнули у Горяева, пока он стоял, встревоженный необъяснимым чувством опасности, он знал Север и привык к нему. Вот так не раз приходилось бродить по тайге или тундре, обычно он всегда использовал свой отпуск в зимнее время, приурочивая его к соболиному сезону, облавливая распадки Медвежьих сопок и сбывая потом шкурки в частные руки, и вдруг ему действительно в первый раз по-настоящему повезло. Нехорошо, конечно, нужно бы сообщить людям о месте катастрофы, но мертвым ведь все равно, мертвым не больно, oн, кажется, где-то читал об этом. Скорей бы, скорей прийти на место, пока его не хватились, впрочем, кто станет его искать? Кому он нужен, скромный бухгалтер, взявший две недели отпуска за свой счет? Никто даже не подумает искать его в Медвежьих сопках, в двухстах километрах от того места, где он тихо жил и работал в конторе, составлял ведомости на зарплату рабочим сплаврейда, подсчитывал количество поступающей древесины и рубли, десятки, сотни тысяч рублей, особенно в осенние месяцы, у него на глазах сплавщики сотнями швыряли деньги направо и налево, он и за год не мог заработать столько, сколько выплачивалось им за сорок - пятьдесят рабочих дней. Не отказываться же от своего счастья, и ему удача не с неба свалилась, сколько раз он слышал, что Медвежьи сопки с востока недоступны, а вот он нашел проход и сам сколько раз оказывался над обледенелыми пропастями, однажды почти два часа отодвигался еле заметными микроскопическими движениями от неожиданно открывшейся прорвы, отодвигался и чувствовал, как она держит его и при малейшем неосторожном движении мускулов тянет назад вниз, он этого ощущения до сих пор не может забыть. Сверившись по компасу, Горяев пошел дальше, точно на юго-запад, местность все время понижалась, и бежать было легко. Хорошо, поднялась бы пурга, неожиданно подумалось ему, сразу бы все сомнения и страхи кончились, невероятно для этой местности, вот уже месяц жарят морозы, а стоит ясная, безветренная тишь. А может, вернуться, стать героем, пропечатают в газетах, гляди, и главбухом станешь, а то и в трест возьмут, подумал он со злой насмешкой к себе, будешь аккуратно, за исключением, разумеется, двух выходных, надевать ровно к девяти нарукавники, считать чужие деньги, ездить с отчетами в область, женишься в конце концов на какой-нибудь самке, привыкнешь к тому, что ты серость, не предназначенная природой к большему, а сложись твоя жизнь по-иному, может, и явился бы миру второй Наполеон или еще какое историческое лицо, оставил бы после себя память. А так что? Работай до честной пенсии, может, и расщедрится судьба на медаль, а то и на орден, придет время, отнесут его вместе с тобой на кладбище два-три человека, если выпадет хорошая погода, скажут речь в предвкушении выпивки и забудут на другой же день. А в мире всего довольно, и до сих пор есть полководцы, гаремы, и где-нибудь на экваторе люди все еще ходят голыми. Разгоряченный бессвязными и отрывочными мыслями, Горяев забыл на время об испугавшем его предчувствии, и к вечеру, когда пора было останавливаться на ночлег, тревога опять охватила его, и он, взобравшись на возвышенное место, недоверчиво и долго осматривал белые безмолвные окрестности, сюда он никогда не забредал, низкорослая тайга тянулась редкими островами среди гольцов и низин, что указывало на близость тундры, безотчетная жалость к себе и страх перед этой бесстрастной пронизывающей мошью пространства сковали его, и он не сразу смог двинуться с места, хотя надо было спешить к ночлегу, укрыться на ночь. Выбрав расщелину между двумя гольцами, Гораев когкак очистил необходимое место от снега, наломал сушнлку и, хотя раньше думал обойтись эту ночь без костра, всетаки разжег огонь и, содрав с лица обледенелый шарф, повесил его на корягу просушить. Затем, чувствуя от тепла еще большую усталость, пересмотрел оставшийся запас пищи, разделил ее мысленно на десять дней (на большее при всем желании не хватало), жадно, обжигаясь, напился кипятку и съел, не чувствуя вкуса, часть сухарей, предназначенных на сегодняшний день. Внутри отошло, отогрелось, и, хотя есть захотелось больше, он позволил себе выпить лишь еще котелок кипятку и, поправив дрова, задремал в тепле, отражаемом от гольцов, доставать и разворачивать спальный мешок у него недостало спл, хотя обязательно нужно было снять торбаса и просушить отсыревшие портянки. Он проснулся часа через два от холода, костер догорел до углей, он быстро наладил огонь, достал и развернул спальный мешок, снял торбаса и юркнул в настывший густой мех, необходимо во что бы то ни стало выспаться перед неизвестностью завтрашнего дня, согревшись, он даже не вспомнил о своих вчерашних страхах, но наутро, одевшись и уже приготовившись встать на лыжню, Горяев замер: в чудовищной давящей тишине он уловил далекий, может за километр или за два, скрип снега и вначале подумал, что ему просто почудилось. Через несколько минут этот же скрип повторился, уже ближе и сильнее. Кровь застучала в висках. Горяев метнулся в сторону, скрываясь за гольцами. В глаза ему ударило солнце, он переменил место и теперь, заслоняя глаза, мог смотреть в ту сторону, откуда шел и сам, и вскоре на склоне одного из распадков километрах в двух от себя увидел быстро катящуюся вниз и, несомненно, по его, Горяева, следу человеческую фигурку, и, хотя она была вполовину меньше обычной, он тотчас определил, что его преследователь высок и молод. Минуту или две Горяев думал, затем быстро спустился вниз, взялся за лямки мешка, но тотчас бросил его наземь. Уходить было бессмысленно, Горяев задохнулся от подступившей к сердцу ненависти. Не дадут ведь уйти, проклятие, один раз человеку повезло, так ведь не оставят в покое, всю душу вытрясут, сам с повинной придешь... И откуда его принесло, ишь торопится, с ненавистью смотрел Горяев на увеличивающуюся, ходко вымахивающую фигурку, охотник из местных или так, бродяга, искатель приключений? Ишь торопится, Одиссей, нет, не в добрый час ты сюда сунулся, если бы можно было по-человечески договориться и в разные стороны. Так ведь нет же, кодекс. Ах, сволочи, сволочи, бессильно ругался Горяев, чувствуя, что мешок за спиной жжет лопатки. Так вот взять и отдать свой единственный шанс слепому случаю? Но ведь этого верзилы могло и не оказаться на дороге, и тогда он, Горяев, клерк, вышел бы победителем, тогда до конца дней он мог бы диктовать судьбе, никто бы не посмел ему приказывать. Значит, все дело в том, что их дороги скрестились. Его, горяевская, и этого верзилы? Но кто его просил лезть, тайга велика, здесь и разминуться и потеряться не долго, был человек, и нету человека, ищи иголку в сене. Находят потом обглоданные кости, да и те не соберешь. Все эти бессвязные мысли путано промчались в одну секунду, что делать, что делать? Каменея лицом, Горяев почувствовал пальцами затвор (исстывшее железо обожгло), холодно и бесстрастно, как если бы за него думал и рассчитывал ктото совсем сторонний, другой Горяев рассчитал, что незнакомец по его лыжне пройдет мимо гольцов, почти рядом, ветра нет, он не учует. Более удобного момента не представится. Горяев приготовил лыжи, в любой момент можно было встать на них и покатиться в сторону, вниз, и стал ждать, и но тому, как размашисто и ходко шел незнакомец, Горяев окончательно понял, что он один и совершенно ничего не подозревает. Легонько пошевелив затвором, проверяя и примериваясь, он еще глубже втиснулся в расщелину, вот уже пронзительно-резкий скрип снега совсем рядом, и тут же Горяев увидел выкатившегося из-за гольца высокого, умело и прочно одетого человека, мешок и винтовка были у него за спиной, и на мгновение руки у Горяева дрогнули, но только на мгновение, он выступил из расщелины, повел мушкой, ловя левую сторону спины, в тот же момент оглянулся. Что дальше произошло, Горяев не мог потом понять, он выстрелил раз и другой, но незнакомец проявил удивительную подвижность и прыть, понесся сумасшедшими зигзагами и на глазах у растерявшегося Горяева влетел, пригнувшись, в таежную глухомань, заполнившую один из распадков, и пропал. Вскинуть за спину и закрепить мешок-дело нескольких секунд, руки дрожали и не попадали в лямки, проклиная себя и свою торопливость, Горяев бросился в другую сторону, не выпуская винтовки из рук. А может, все-таки этот ("этот" Горяев выговаривал с ненавистью и страхом, то и дело липкой волной приливавшим к телу и ногам), этот подстрелен и теперь отстанет? В сущности, он и хотел только пугнуть, ненароком все вышло, ведь раньше он и о существовании его ничего не подозревал, зачем он ему сдался, ах, если бы ударила пурга, почти молил он, я бы от него в два счета оторвался, поминай как звали. Подожди, тут же остановил он себя, пурга-то пургой, но ведь он, этот, молчать не будет, а может, уже и у самолета был, а если нет, побыть может. Хватая легкими сухой, обжигающий воздух, Горяев спустя час или полтора непрерывного петлянья ло распадкам на минуту приостановился, освободил от меха уши, которые тотчас схватило пронзительным морозом, и прислушался, ничто не говорило о том, что за ним кто-то идет, и все же Горяев до самого вечера продолжал бежать, бросаясь то в одну, то в другую с-торону, а перед самым вечером, сделав огромный крюк, вернулся к намеченному заранее месту, у своего следа, и затаился, решив ждать здесь хоть сутки и теперь уже бить наверняка. Мучила жажда, он не решался развести даже небольшой огонек, который сразу бы выдал место, где он находится. Пришла ночь, все было спокойно, к полуночи Горяев почувствовал, что, если сейчас не напьется, сойдет с ума или околеет, хватая обжигающий снег и пытаясь утолить им жажду, обламывая нижние, омертвевшие сучья старой низкорослой ели, он развел под ее прикрытием небольшой огонек и, натопив снегу, выпил сразу целый котелок обжигающей, пахнущей дымом воды, сжевал сухарь и стал ждать рассвета, спать ему не хотелось, и, когда прошел остаток ночи, и утро, и потом еще полдня, он почти поверил, что незнакомец и встреча с ним - всего лишь случайность, так неожиданно закончившаяся для обоих, ему даже мучительно захотелось вернуться назад к каменным гольцам, посмотреть по снегу, не ранил ли он этого, пересилив себя, усмехаясь припухшими губами, он быстро собрался и, затоптав следы костерка, пошел дальше, не оглядываясь. Была все та же безлюдная, слепящая белизна вокруг и маленькое злое солнце, катящееся пизко над горизонтом. Горяев подумал, что потерял почти двое суток, и шел теперь, присматриваясь, в этих местах должны были попадаться дикие олени, может быть, и снежный баран или кабарга подвернется, потому что все еще тянулись предгорья. 3 Выстрела почти в упор, в спину, Рогачев, разумеется, не ждал, и, если бы не интуиция, заставившая его в последний момент оглянуться, его Тася, да и никто в поселке так никогда бы и не узнали, где он сгинул, через десять или двадцать лет кто-нибудь, вероятно, и наткнулся бы на его кости, если бы их к тому времени песцы не растащили и не изгрызли в голодные зимы, долгое время после столкновения с Горяевым Рогачев, не в силах успокоиться, ругался последними словами. "Так ты думаешь, что и ушел? спрашивал он. - Нет, брат, черта с два я тебя теперь выпущу, сволочь, ведь ты меня убить хотел и убил бы, не промахнись. Ты не для острастки стрелял, это я точно знаю, я твои глаза подлые запомнил, уж я за это над тобой похохочу, не будь я Иван Рогачев". Все-таки одна из пуль задела его, прошла под мышкой, порвав кожу, но крови было мало, и она сама остановилась, Рогачев обнаружил это лишь вечером, устраиваясь на ночь, и его неприязнь к человеку, которого он никогда не видел, не знал и знать не хотел и который чуть не убил его ни за что ни про что, усилилась. "Сволочь, - ругался Рогачев, - мог бы по-другому. Вот, мол, у меня миллион, давай по-братски, потолкуем, вот тебе треть или даже четверть, и ступай, откуда пришел, я тебя не знаю, ты меня". Задумавшись над таким забавным оборотом дела, Рогачсз прикинул, как бы он поступил, и тут же почувствовал загоревшееся от стыда лицо, он вспомнил заледеневшие, окровавленные мешки с перетертыми костями - все, что осталось от двух летчиков, и впервые в жизни ощущение возможной и даже близкой смерти, бродившей где-то в белых снегах, совсем неподалеку, в облике заросшего неопрятного и нестарого еще человека с цепкими глазами, сжало сердце. Здоровый и сильный, никогда не знавший раньше ни больниц, ни болезней, ни дурных мыслей, он сейчас напряженно вглядывался в темноту, она уже не казалась принадлежащей единственно ему, когда, прочищая легкие, он радостно кричал на заре, встречая солнце и чувствуя себя в этот момент его единственным властелином. И хотя внешне как будто бы ничего не изменилось, и небо было то же, что вчера, и холодные, крупные звезды все те же, он никак не мог заснуть и все прислушивался к мягкому треску дров в костре, и удивительные, непривычные мысли рушились на него. Незаметно мысли его перекинулись на другое, он в который раз уже задумался над тем, почему остался в этом чужом диком краю, бросил завод и уже почти десять лет работает в леспромхозе. Сначала после армии хотелось погулять, повидать новые края, да и заработать, потом вскоре и пила нашлась, первая жена Настюха, худая злющая баба, все пилила, мечтала сколотить денег на домок, она был из гжатских, землячка, это на первых порах их и сблизило, да и что молодому парню было надо, надоело скитаться по общежитиям, он, сколько помнил себя, другого жилища не знал, из ремесленного на завод, с завода в армию, затем Север. Чисто выдраенными желтыми полами, да лоскутными разноцветными половичками, да пышной геранью пленила его сердце Настюха, только все это быстро кончилось, и растащила их жизнь клещами в разные стороны. Ничего, расстались они мирно, по-хорошему, в чем был Рогачев, в том и ушел из Настюхиных хором, все нажитое оставил ей, чем, видно, и улестил ненасытное Настюхино сердце. Ничего, в ее хомут охотники найдутся, не у всех ведь ветер в голове и душа нараспашку, только ж... голая, говаривала частенько Настя, суча шерсть или меся тесто, - руки ее всегда были заняты, язык-тоже. Всем вышла Настюха, все у нее на месте, кроме сердца, вместо него, наверное, исписанная до корочек сберегательная книжка. Рогачев перевернулся на другой бок, поворочался, устраиваясь удобнее. И черт его знает, как она складывается, жизнь, с Тасей все было по-другому, вроде и он, Рогачев, был прежний и в начальство не вылез, по-прежнему гонял до седьмого пота на своих лесосеках, а радость из их дома не выходила. Характер у Таси был легкий, все у нее спорилось, и звонкий голос ее слышался в доме с утра до вечера, с тряпкой она за ним по дому не ходила, подбирая следы от его сапожищ, и зарплату проверять не бегала. Но и Тася тоже стала частенько заговаривать об отъезде, о возвращении на материк, в Россию. "Я уже, Ваня, забыла, как вишня-то цветет, - жаловалась она ему, и при этом глаза ее становились детскими и круглыми. - Или мы не люди, и на солнышке погреться хочется, раздевшись походить, из шерсти ведь не вылезаем круглый год, окромя консервов, не видим ничего". Рогачев с ней соглашался, и самому хотелось побаловаться морем и песочком, поесть заморских апельсинов, которых, говорят, в Москве на каждом шагу, как в тайге грибов, пройтись чертом по ресторанам, но какой-то внутренний бес держал и не отпускал его сердце от Севера. В прошлый раз, еще до женитьбы с Тасей, он ездил на родину, на Смоленщину, но никто не ждал, не встречал его, все казалось ему чужим, а вернее, он сам был здесь всем чужой, ненужный, неинтересный. Да и разные перелески показались ему до смешного маленькими, тесными, обжитыми настолько, что негде, казалось бы, походить здесь с ружьишком, все трещало и лопалось по своим швам, потому что швы оказались узкими и тесными для раздавшегося, привыкшего к немереным тундровым просторам Рогачева. И он затосковал, не дождавшись окончания отпуска и растратив с попутными, всегда к такому случаю многочисленными, дружками отпускные, кое-как наскреб деньги на самолет до Игреньска и рад был без памяти, очутившись в игреньском знакомом дощатом аэропорту, и пил без просыпа на радостях (уже на чужие, угощал кто-то совсем ему не известный из соседнего леспромхоза, летевший в отпуск на материк), а потом добирался на попутных к себе в леспромхоз. За этими приятными воспоминаниями Рогачев заснул. Несколько раз за ночь он просыпался, высовывал голову из спального мешка и прислушивался, теперь уже не было ощущения всепоглощающей безраздельной тишины, где-то недалеко был человек, и Рогачев чувствовал его и напряженно ждал в этом залитом звездным мраком огромном пространстве, к утру он даже решил все бросить и вернуться домой, теперь, наверное, и Тася с ума сходит. Да и что ему? Вернется, заявит обо всем в милицию, пусть ищут, как ни мал человек, не затеряется бесследно, да еще с миллионами в придачу. "А то, что он хотел тебя прихлопнуть? - тут же поймал он себя. - Так и проглотишь?" Обидно ведь, какой-то хмырь, не оглянись, и не было бы на свете Ивана Рогачева. "Да ведь у тебя продуктов на несколько дней, - тут же подумалось ему, - только-только домой добежать. Подстрелит он ведь тебя из-за какой-нибудь кочки, этот, видать, ни перед чем не остановится, если его брать, так только хитростью и не голыми руками". И все же наутро Рогачев опять пошел по чужой лыжне, зорко всматриваясь во все стороны, и, если видел впереди навалы камней, гольцы или заросли кустарника, то есть все то, за чем можно было укрыться, делал большой крюк и поэтому не дошел в этот день до того места, где Горяев ждал его, но на второй день к полудню он сразу нашел это место среди развесистых низкорослых елей, лыжня снова повернула прямо на юго-запад, ровная полоска лыжни уводила все дальше и дальше. "Решил, что отстал, - усмехнулся Рогачев, - проворный, гад, резво мечется". Прошел день и второй в беспрерывном скольжении по ослепительно одинаковым снегам, местами пространство переходило в совершенно ровную плоскость, и идти было легко, но на третий день незнакомец стал забирать все больше к югу, что озадачило Рогачева совершенно, он подумал, что если так пойдет дело, то они опять вернутся к Медвежьим сопкам, или с ним что-то стряслось, решил Рогачев, или опять коленце выкинуть задумал, да и вообще он, кажется, начинает крутить не в ту сторону, тут же начинаются Хитрые гольцы, зимой по ним разве сумасшедший отважится пройти. Но Рогачев стал двигаться осторожно, размереннее, с внутренней готовностью столкнуться в любую минуту с какой-нибудь неожиданностью и, переночевав еще раз в удобном, защищенном от ветров месте, с утра опять отправился по чужой лыжне, теперь он до мельчайших подробностей знал характер этой чужой лыжни, знал, когда человек начинал уставать, знал, когда он особенно нервничал, а когда был настроен уверенно и свободно. Сразу же вскоре, как он выступил с места ночлега, его охватило неясное, тревожное предчувствие, он останавливался, пристально вглядывался в причудливые формы гольцов, часто покрытых широкими шапками снега, и начинал все упорнее думать, что как раз и пришла пора все бросить и вернуться. Он увидел впереди, километрах в двух, голец, торчащий много выше остальных, и решил дойти до него и возвращаться. 4 Горяев остановился на ночлег именно у этого гольца, с трудом набрал немного сушняку, выдергивая его из-под снега в зарослях стланика и карликовой березы рядом. В предвкушении недолгого, необходимого отдыха, теплоты огня и кипятка он заторопился, сходил за сушняком раз, другой, он был почти уверен, что его преследователь теперь отвязался, и собирался хорошенько отдохнуть. Можно было еще с час идти, но сил осталось слишком мало, он нарочно пошел через Хитрые гольцы, и теперь не знал, выберется ли из них сам. Случайно взглянув вверх, Горяев выпрямился, потянул руку к глазам. Голец странной, причудливой формы, похожий на вставшего на дыбы медведя, возвышался над остальными метров на пятьдесят, пятясь задом, Горяев медленно обходил его, стараясь рассмотреть его вершину, он только помнил потом, что из глаз выметнулось небо, цепляясь за снег и обрушивая его вслед за собой, он скользнул по какому-то косому склону, оборвался и полетел вниз, снег забил ему глаза, снежная масса, летевшая с ним вместе, издавала искрящийся холодный шорох, и это, наряду с мучительным ощущением останавливающегося сердца, было последнее, что Горяев помнил, последовал тяжелый удар о слежавшийся многометровый снег на дне провала, и этот скопившийся за долгую зиму снег спас его, но минут десять Горяев лежал без сознания, а когда очнулся, некоторое время никак не мог вспомнить, где он и что произошло, тьма была вокруг, и он, с трудом высвободив руку, отодвинул снег от лица. Было холодно, Горяев попытался встать и неожиданно легко высунулся из снега, серый полумрак ударил по глазам, и он, привыкнув, увидел каменные отвесные стены вокруг и высоко вверху небольшое продолговатое отверстие в слое снега, которое он пробил, сорвавшись в провал, светилось недостигаемое далекое небо вверху, и Горяеву казалось, что он различает даже искорки звезд. Выбравшись из рухнувшего сверху снега, Горяев задрал голову, лицо его от страстного ожидания чуда разгорелось. - Люди, эй, люди! - кричал он. - Там у меня в мешке веревка есть должно хватить! К краю близко не подходи! За что-нибудь закрепись сначала! Люди, люди, эй" Корка слежавшегося снега в провале была крепкой и свободно держала его, он ходил в каменной западне метров двадцать в длину и пятнадцать в ширину из конца в конец, согреваясь, и часто кричал вверх, его голос гулко отдавался назад от камня вокруг и снега вверху, мелькнувшее в самом начале подозрение, что никто его здесь вовсе не услышит, теперь перешло в уверенность, и Горяев, сразу обессилев, почувствовал выступивший повсему телу холодный пот. Минут на пять ослабел и обмяк, боясь даже подумать, что теперь с ним будет. Он еще, уже без всякой надежды, покричал и стал тупо обходить и разглядывать отвесные стены провала. "Ночью конец", - подумал он почти безразлично, в то же время припоминая до мельчайших подробностей все за последние дни. "Дурак, дурак, - бессильно ругал он себя, - подыхай, раз тебе так захотелось. Сам себя в могилу загнал, ты тут сто лет, как мамонт, пролежишь, ведь снег, видать сразу, до конца в этой прорве не тает". В одном месте oн нашел забитую снегом щель и стал бешено разгребать снег и, пробившись метра на два, бессильно опустил руки. Это была всего лишь выбоина в скале, у самого дна провала, он словно попал в ледяную пещеру с острым сводом, выбравшись из нее, Горяев опустился па корточки, прислонился спиной к холодному, тяжелому камню, ноги не держали. "Прежде всего, успокоиться, - приказал он себе, хотя ясно понимал, что это конец. - Ну что успокоиться, под снегом обязательно должно быть какое-нибудь топливо, а спички с собой. Только бы докопаться, хотя бы небольшой огонек, дня два-три продержался бы, ведь мало ли, могут хватиться, искать пойдут, а тут дымок". Он ведь, кажется, писал в заявлении на имя начальника сплаврейда Купина, человека удивительно энергичного и вспыльчивого, что отправляется побродить в Медвежьи сопки на одну-две недели, - кажется, писал... Писал или нет? Писал, писал, теперь он точно вспомнил, писал и даже обещал обрадовать его парой первосортных каменных соболишек на разные там бабьи выдумки, ухватившись за эту призрачную мысль, Горяев уже думал, что, если бы топливо, он бы и всю неделю продержался, а там бы его обязательно нашли. Он наметил место, куда, по его мнению, по весне и летом в дожди должно было сверху нести всякий сор, и стал разгребать снег, углубляясь в него все больше и больше, он разбрасывал его руками и ногами, как зверь, всей тяжестью тела отодвигал в стороны грудью и уже пробился метра на два вниз, под руки ему стали попадаться камни, и скоро он наткнулся на старый толстый лиственничный сук, затем попалась какая-то измочаленная щепка: по коре он определил-еловая. Когда он добрался до самого дна, он едва не заплакал от радости. Все дно в этом месте было устлано толстым слоем старой травы, битых веток и даже каких-то обмызганных обломков бревен, укрепившись после острого обессиливающего приступа радости, Горяев стал рвать из-под снега и через час натаскал большую груду дров, несколько сырых, как он чувствовал, но и был уверен в своем искусстве и скоро стал ладить костер, отщипывая от выбранного материала тонкие щепочки охотничьим ножом, который всегда находился с ним в походах у пояса. Он священнодействовал, складывая щепочки на плоский камень, освобожденный им от снега, и, когда все было готово, извлек из внутреннего, нагрудного кармана спички, заложенные в презерватив и несколько раз перевязанные, это был неприкосновенный запас, которому были не страшны любая вода и сырость. Он не любил этих резиновых штучек и пользовался ими лишь в своих охотничьих походах вот для таких целей, но сейчас он без удержу расхваливал неизвестного ему деятеля, придумавшего их когда-то, это его несколько развеселило, и он зажег спичку уже спокойно, дождался, пока не загорится тоненькая острая щепка и, наслаждаясь самим видом огонька, бережно поднес его к сложенному костру. Он знал, что все будет в порядке, он испытал странное чувство страха и удовольствия, наблюдая, как огонь переходит со щепки на щепку, наконец начинает одолевать и более трудные сучья, и все это время старался тише дышать. Несмотря на усталость и подступившее чувство голода, он не удержался и сделал вокруг костра несколько диких прыжков, затем сел и стал думать, как ему теперь напиться, в одном месте на камне было небольшое углубление, и туда уже ползла темная струйка воды, а когда костер разгорелся вовсю, Горяев придвинул к нему снегу побольше-и скоро пил с камня теплую, пахнущую дымом воду, стараясь наполнить ею пустой желудок. Ну, теперь жить можно, думал он расслабленно, как бы сливаясь с вязким сухим теплом, распространявшимся вокруг костра, преодолев усталость и неожиданную сонливость от тепла, Горяев встал, из сучьев и поленьев устроил место рядом с костром, где он мог бы лечь. Часы показывали третий час, даже в провале, перекрытом толстым слоем снега, было еще достаточно светло, скользя взглядом по стенам провала, Горяев обнаружил, что они кверху сходятся, остается лишь длинная щель метра в четыре, вот ее-то каким-то образом и перемело, а он и влетел в этот каменный мешок. Огонь есть, вода тоже, он ведь давно уже привык довольствоваться малым, можно было отрезать от верха торбасов полоску кожи, опалить и пожевать, а большего человеку в его положении и желать нечего. Завтра с утра дело покажет, и осмотрится внимательнее, а сейчас нужно заняться ужином. Горяев отвернул во всю длину голенище левого торбаса, выбрал остроконечную щепку, проткнул ею отрезанную полоску оленьей кожи и поднес к огню. Шерсть вспыхнула мгновенно, и в ноздри ударил едкий запах паленой шерстя и жира, Горяев опалил кожу до чистоты, соскоблил ножом, снял с нее гарь, затем еще несколько минут подержал на огне. Кожа вздулась, стала толще, и от нее теперь шел совершенно уже раздражающий вкусный запах. Горяев резал ее горячую на мелкие куски и ел, и, когда полоска кончилась, чувство голода лишь усилилось, но он твердо решил, что на сегодня хватит, поправил костер. Кстати, и рукавицы успели высохнуть, и было совершенно тепло, он свернулся у огонька и, не думая больше ни о чем, попытался уснуть, какие-то судороги в желудке мешали, и Горяев, поворочавшись, приподнялся, напился с камня и опять сжался на сучьях, нужно еще было просушить носки, но он решил, что успеет, закрыл глаза, от пережитых волнений в теле стояла слабость, и мысли были рваными, беспомощными. Он неожиданно вспомнил давнее, институтское, полузабытое - сверкающий в вечерних огнях город, мокрый асфальт, свою первую и последнюю привязанность к женщине, оказавшейся иного рода, чем он привык считать. Вначале ей нравилась его собачья привязанность, они столкнулись у входа в театр в первый раз, и тотчас, едва взглянув в ее широко распахнувшиеся, безжалостные глаза, он понял, что погиб, и от этого непривычного, удивительного чувства предвидения собственной беды у него закружилась голова, хотя он продолжал беспомощно улыбаться. Он был молод и, несмотря на заурядную внешность, заносчив и хотел было пройти мимо, по его против воли остановило, как от сильного встречного удара, женщина все с тем же торжествующе отсутствующим выражением обошла его (он хотел и не мог посторониться) и исчезла среди колонн, а он все стоял, и какой-то странный слепящий свет постепенно наполнял его. Он уже знал, что она хоть однажды будет принадлежать ему, и готов был заплатить за это любой ценой, он был согласен на все. И он не ошибся, но и сейчас, оказавшись заброшенным на другой конец страны, в совершенно иные условия, ни разу не пожалел и не пожалеет, то, что с ним случилось, было великой радостью и великим счастьем. С тех пор как он уехал сюда, на край ёемли, прошло уже больше десяти лет, он не писал и не получал писем и не знал, что с ней, да и не хотел знать... Вот и прошла жизнь, неожиданно подумал Горяев с коротким смешком, от которого он еще больше стал противен себе, ни детей в мир не пустил, ни памяти о себе не оставил. "Прошла? - тут же спросил он и возмутился: - Ну это мы еще посмотрим, прошла или нет, час подводить черту еще не наступил". 5 Они уже встречались больше месяца, и он медленно привыкал к ее странному характеру, а она к его заурядному облику ординарности, как она любила говоритьособь мужского пола, ничем не отличающаяся от других, но это было неправдой, иначе она бы оставила его тут же, среди колонн, в безжалостном, желтом свете догорающего дня, в нем чувствовался тот скрытый, бушующий огонь, что обязательно когда-нибудь прорвется, и ей хотелось дождаться этого. Горяев знал, что он не один у нее и ему она уделяет как раз самые крохи своего времени, жалкие остатки от других или другого, когда ей становилось плохо и когда можно было всласть натешиться своей безграничной властью над ним. Он принимал эти отношения с внешней покорностью и терпением, ничем не выдавая бушующего а нем огня, он ждал, в надежде взять реванш, она догадывалась и умело поддразнивала его, не подпуская близко. Ей подсознательно нравилось чувствовать себя могущественной в отношении этого неотвязчивого, тихого парня со светлыми глазами, в которых плясала иногда тысяча чертей, и пусть он заканчивал всего лишь какой-то там примитивный финансово-экономический и будет, самое большее, прозябать где-нибудь главбухом, он ей в чеы-то становился необходим. Горяев ждал своего часа, и он наступил, однажды она пришла к нему чем-то расстроенная и обозленная, он вышел на кухню сварить, как обычно, кофе, в огромной коммунальной кухне (на пятом курсе он позволил себе роскошь снять комнату) судачили, как обычно, несколько соседок, они обшарили его любопытными глазами и понимающе переглянулись, когда он вернулся. Лида плакала, опустив голову на стол, он осторожно без стука поставил чайник и два стакана и все это время смотрел на ее затылок, волосы у нее здесь были мягкие, шелковистые, не съеденные краской. Да, сегодня мой день, подумал он а не почувствовал радости. - Да брось, Лида, - он слегка притронулся к ее волосам, чтобы почувствовать их мягкость, и тотчас отдернул руку, словно от удара. Брось, не плачь. - Я не плачу, - сказала она, поднимая голову, и он увидел ее сияющие ненавистью золотистые глаза. - Вот и отлично, всё ведь, ты знаешь, трын-траXML error: EntityRef: expecting ';' at line 92